...

КОРЕННЫЕ МАЛОЧИСЛЕННЫЕ НАРОДЫ
ЛЕНИНГРАДСКОЙ ОБЛАСТИ

...
НОВОСТИВИДЕО-НОВОСТИДОСКА
ОБЪЯВЛЕНИЙ
АНОНСЫНАЦИОНАЛЬНЫЕ
ОРГАНИЗАЦИИ
ПРАВОВЫЕ
ДОКУМЕНТЫ
ФОРУМПРОЕКТЫНАРОДНЫЙ
КАЛЕНДАРЬ
УРОКИ
ЯЗЫКА
КАЛЕНДАРЬ
ПАМЯТНЫХ
ДАТ
БИБЛИОТЕКАМИНИ-МУЗЕИКАРТЫФОТОАРХИВФИЛЬМОТЕКАФОНОАРХИВМУЗЫКАЛЬНЫЕ
ИНСТРУМЕНТЫ
ТРАДИЦИОННАЯ
КУХНЯ
НАРОДНЫЕ
КОСТЮМЫ
ОРНАМЕНТЫССЫЛКИ

 

ИЖОРА

Автор статьи Конькова О.И.

ПЕРВЫЕ СВЕДЕНИЯ

Во второй половине XII века ижора впервые упоминается в историческом документе - в булле (послании) папы Александра III к шведскому первому Упсальскому епископу Стефану, написанной между 1164 и 1189 годами, где среди прочих опасных соседей говорится и об «инграх». Местные племена представляли, видимо, серьезную опасность для своих западных соседей : 9января 1230 г. папа Григорий 1Х предписал Архиепископу Упсальскому и Линчепинскому запретить в их местах всех прихожанам-христианам под угрозой отлучения от церкви возить к язычникам карельским, ингерским, лаппским и ватландским оружие, железо, медь, свинец, лошадей и деревянные  изделия, чтобы в землях, лежащих близ Швеции, вера Христова не была искоренена ее врагами. Тогда, в 1221 году, жители Саккалы  (крупного мааконда в Эстонии) «перешли Нарову и сделали далекий поход в землю, называемую Ингардия, относящуюся к Новгородскому королевству. Так как никакие известия их не опередили, то нашли эту область полной народу и нанесли ингарам тяжкий удар, перебили много мужчин, увели массу пленных обоего пола; множество овец, быков и разного с кота не могли захватить с собой и истребили». Так писал о единственном временном поражении ижор Генрих Латвийский в Хронике Ливонии.

Первое летописное упоминание приведено именно в связи с упомянутым сообщением о вторжении в 1228 году крупного отряда еми в Ладожское озеро. После сражения с ладожанами, враг скрылся в лесах, но был добит ижорой и корелой: "Последь же оставъшеся Ижеряне устретоша их бегающе, и ту их избиша много...".

Через 12 лет ижора принимает непосредственное участие в знаменитой Невской битве. В «Житии Александра Невского» приведено сказание о битве князя со шведами 15 июля 1240 года при реке Ижоре.  «Был некто муж, старейшина в земле Ижерстей, именем Пелгуй, поручена была ему стража морская». При крещении Пелгуй получил имя Филипп, хотя и жил «посреди своего рода погана суща» (т. е. среди язычников). Когда шведский ярл Биргер вошел в устье Невы, именно Пелгуй предупредил об этом новгородцев. Исход этой битвы всем известен.

Любопытно, что в переписной книге 1500 года упомянуты две деревни Пелгуевы в Дудеровском погосте и деревня Пелкуево на правом берегу Невы.

Ижора регулярно участвовала в действиях новгородского войска. Так, в 1241 году ижора совместно с новгородцами, ладожанами и корелой совершила поход против вторгшихся в Водскую землю крестоносцев и разрушила «немецкую» крепость в Копорье. Вскоре ижорские земли вошли в состав новгородской «волости», и ижора продолжила защищать северо-западные земли уже во внутренних военных столкновениях Новгорода с великими князьями Ярославом Ярославичем в 1270 году и Михаилом Ярославичем в 1316 году. 

Самое тяжелое время началось с конца XIII века, когда сама Ижорская земля стала местом военных действий - шведы не оставляли попыток овладеть столь желанной и стратегически удобной территорией. В 1292 году "в то же лето приходиша Свея воеват, 800 их: 400 иде на Корелу, а 400 на Ижеру; побиша их Ижера, а Корела изби своих, а иных руками изимаша..."

В писцовых книгах 1500 года в прибрежных погостах Водской пятины - Кипенском, Дятелинском и Каргальском мы находим многочисленные поселения с названиями прибалтийско-финского происхождения. Часть жителей этих деревень и селений носила имена также прибалтийско-финского облика, а порой с дополнительным именем "ижерянин", "ижорянин". А ведь территории указанных погостов простирались от реки Стрелки до Сойкинского полуострова (т.е. там, где и позднее мы знаем ижору!).

Важным источником при определении территории расселения ижор в средневековье является топонимический материал. Так, в Ореховском уезде из 1347 селений, переписанных в 1501 году около трети названий имеют несомненное прибалтийско-финское происхождение. Любопытно, что многие названия деревень типа Толкола, Тойвокала, Алгила имели типичный для прибалтийско-финских топонимов формант «-ла», и лишь у незначительного числа деревень было дополнительное славянское окончание «-во». А это говорит о том, что влияние русского языка (и русского населения) на этой территории даже в XV веке было незначительно.

Большое  количество подобных названий селений происходит из Копорского уезда, особенно из Каргальского погоста (например, Арбала, Варьевалда, Васокара, Кербикула, На Койдоме, Нахкуево, Непуево и т.д.). Имеются прибалтийско-финские топонимы в Кипенском погосте (Замошье - Лавда-Кондуи, в Дятелинском (Кокуево-Степановское, Куткуево Сиденье и Новзуево на Ковоше). Все указанные селения находятся в зоне этнографического расселения ижоры.

Но особенно интересно, что топонимы прибалтийско-финского облика были встречены в Тигодском и Будковском погостах. Вместе с представленными выше данными об «ижорянах» это говорит о наличии здесь сравнительно раннего ижорского населения. Так, например, в Тигодском погосте в XV – начале XVI веков отмечены деревни за Левгуем, Камуев, Ловголанголино, Пелгуи, а в Будковском - пустошь Ихвини, селение Пелково.

Данные топонимики в большинстве случаев подтверждаются и ономастическими данными рубежа XV-XVI веков: в Никольском Толдожском погосте Ямского уезда 57 человек носили имена, 137 – отчества и 30 – имена и отчества прибалтийско-финского происхождения (а это почти пятая часть всех указанных дворохозяев). В Каргальском погосте Копорского уезда  эти цифры таковы -39, 97 и 16 соответственно (десятая часть населения). Особенно сильно финскими именами были насыщены районы устья реки Луги, Сойкинский полуостров и территория севернее реки Коваши. В Ижорском, Дудоровском и Ярвосольском погостах Ореховского уезда, лежащих к югу от реки Невы, прибалтийско-финские имена зафиксированы в 69 селениях. О населении погостов к северу от Невы данные сохранились не полностью, но и здесь  в 32 селениях встречены имена подобного типа.

Раннее существование ижор в низовьях реки Луги доказывается и этнографическими фактами: для одежды кревинов - потомков пленных, угнанных Ливонским орденом в Курляндию после похода 1444 - 1448 гг. из районов нижней Луги, характерны типичные элементы ижорской одежды.

Обширный ареал расселения ижоры, воссоздаваемый нами, в основном, на материалах письменных и этнографических источников XV - начала XVI веков, во-первых, полностью совпадает с картой археологических памятников XI-XV веков, приписываемых ижоре (о них мы рассказали выше), и, во-вторых, не заходит на территорию, занятую древнерусскими курганами и жальниками XI-XVI веков и водскими грунтовыми могильниками XII-XVII веков. Эти два обстоятельства заставляют нас придти к очень важному выводу о стабильности ижорского населения в XI-XVI века. А это является опровержением существующего мнения о том, что ижора довольно поздно продвинулась из бассейна рек Нева и Ижора в места проживания води и древнерусского населения в средние века.

Реконструируемая нами территория расселения средневековой ижоры выходит за границы предполагаемой зоны обитания племени, описываемой другими авторами. Она простирается от реки Наровы на западе до реки Лавы на востоке. На юге рубежами ее расселения служит среднее течение реки Луги и верховья реки Оредеж. На севере земли ижоры доходили до лемболовсих высот.

И это заставляет нас не просто иначе взглянуть на историю ижоры, но и дать ей право на долгий самостоятельный путь в веках, право на самобытную древнюю культуру и важнейшую роль в освоении этих обширных земель и лесов.

 

ИЗУЧЕНИЕ ИЖОРЫ

Первым, кто обратил внимание на культуру ижор, был академик Иоганн-Готлиб Георги - исследователь народов Российского государства, издавший в 1776 году «Описание всех в Российском государстве обитающих народов...», где ижорам были даны краткие и порой наивные характеристики. В книге было и первое изображение ижорского костюма с надписью «Чухонка в уборном платье».

Уникальна рукопись Федора Туманского «Опыт повествования о деяниях, положении, состоянии и разделении Санкт – Петербургской губернии», написанная в 1790 году и пролежавшая в архиве Публичной библиотеки долгие года. Полагают, что сам Туманский решил не издавать ее, так как в том же году вышла в свет  работа И.-Г.  Георги «Описание …С.Петербурга и достопримечательностей в окрестностях оного». Лишь в 1968 году эту забытую рукопись нашла и в 1970 году опубликовала с комментариями на эстонском языке историк Элина  Эпик. Материалы рукописи позволяют говорить о посещении Ф.Туманским весной 1790 года ижорских нижнелужских деревень Орлы, Манновка или Тиенсуу, а также мест недалеко от деревни Лендовщина на реке Коваши. Труд Туманского своей де­тальностью и достоверностью превосходит многие современные исследования. В нем содержатся разделы об истории края и о населяющих Петербургскую губернию народах. В нем есть доскональные описания ижорской одежды и свадьбы, верований и суеверий,  заметки о хозяйстве и о растительном мире, составлена карта расселения народов в губернии. Более того, к рукописи приложен краткий словарь местных наречий (в том числе и ижорского языка под наименованием «ямское наречие»), приводятся ижорские слова и при описании частей одежды и свадьбы. Туманский первым отметил существование двух разных этнографических групп ижоры, одну из которых он назвал «ижоры», а другую - « ямы», описал их территории расселения и этнографические особенности. Описание Ф.Туманского столь точны и детальны, что его труд и поныне является прекрасным этнографическим источником.

Но в этом исследовании конца XVIII века меня поражает не столько обилие крайне интересных данных, но, прежде всего, бесконечное уважение к народам, чья культура так долго оставалась неизвестной. Остается лишь сожалеть, что эта рукопись издана с таким запозданием.

Планомерные научные изыскания стали проводиться лишь в Х1Х веке. Первым серьезным научным исследованием истории и культуры ижоры явился без сомнения труд академика Андреаса Иогана Шёгрена «О финском населении Санкт-Петербургской губернии...», изданный на немецком языке в 1833 году. Извлечения из него были напечатаны в 1840 году на русском языке. А.М. Шёгреном была сделана первая сводка русских и шведских письменных источников об ижоре, предприняты первые попытки объяснения происхождения ижоры и ранних этапов ее этнической истории, обследован язык. Но и после написания столь серьезного для тех лет труда, Шёгрен не перестал интересоваться историей народа, столь близкого к Петербургу и столь незнакомого для его жителей. В 1846 году им была осуществлена экспедиция в Курляндию для изучения исчезающего племени «кревинов» – потомков нижнелужского смешанного ижорско-водского населения, в начале XV века угнанных Ливонским орденом в Прибалтику.

Исследование А.М.Шёгрена были блестяще продолжены в трудах Петра Кёппена, которым была кратко описана история ижоры до 1617 года, издан хронологический указатель материалов по истории ижоры. Но самым главным его трудом стала «Этнографическая карта Санкт – Петербургской губернии» и «Объяснительная записка» к ней. Используя сообщения приходских пасторов о количестве прихожан на основе церковных книг и опираясь на материалы собственных поездок, П.И.Кёппену удалось проделать колоссальную по объему работу по выявлению местного финно-язычного населения. В том числе он дал полное и детальное описание численности ижоры по состоянию на 1848 год. Общее число ижор в Петербургской губернии составляло 17800 человек, а в соседней Выборгской губернии - еще 689 человек. При этом вполне естественно было возникновение определенных неточностей. Некоторые поправки и дополнения к данным П.И.Кёппена уже в наши дни  произвел ижорский краевед И.Т.Федоров,  учитывая сведения последующей земской подворной переписи 1882 г. и материалы земской статистики 1880-1890-х годов. По его подсчетам, общее число ижор во второй половине XIX века превысило 20 тысяч человек.

В 1866 г. А.М.Раевская произвела археологические раскопки первых ижорских средневековых захоронений у деревни Усть-Рудица на реке Коваши и привезла из близлежащих ижорских деревень целые комплексы народных ижорских костюмов и некоторые предметы женского труда.

 

РАССЕЛЕНИЕ ИЖОР В XIX – ХХ ВЕКАХ

Напомним, что по данным Петра Кёппена, на 1848 год общее число ижор, проживавших в 222 селениях шести уездов Санкт-Петербургской губернии составило 178000 человек. Кроме того, Кёппен нашел ижор и в 16 деревнях приходов Рауту и Саккола соседней Выборгской губернии.

В целом во второй половине 19 века ижор было около 20 тысяч человек, и проживали они в 259 деревнях.

По мере приближения к нашим дням ижора явно уменьшалась численно. По переписи 1920 года ижор насчитывалось 14170 человек (на самом деле, это число занижено, так как учитывалось население только тех волостей, где национальные меньшинства составляли более 5%).

2 февраля 1920 года в Тарту был подписан мирный договор между Советской Россией и Эстонией. Новая граница рассекла ижорские земли на 20 лет: деревни к западу от реки Луги отошли Эстонии. Ряды столбов с колючей проволкой отделили 11 деревень, где проживала почти тысяча ижор. Эта территория получила название Эстонская Ингерманландия. За два десятка лет многие местные жители были «эстонизированы» - учились эстонскому языку, получили при паспортизации эстонские имена и фамилии.

В 1926 году уже насчитывалось 16137 ижор. Кажущееся увеличение численности по сравнению с 1920 годом связано, несрмненно, лишь с указанными недостатками переписи 1920 года.

В 1926 году на территории Ленинградской губернии началось образование национальных сельских советов в местах, где представители национальных меньшинств составляли не менее двух третей населения. Было образовано 8, а позднее еще 2 ижорских сельских советов, где делопроизводство велось на ижорском языке.

Особенно значительное сокращение численности ижоры происходило в 1930—1950 годах. Большое число ижор, как и других жителей Ленинградской губернии, пострадало от последствий коллективизации. Изобретались меры по принудительному вступлению в колхозы. Так, в прибрежных районах Сойкинского и Курголовского полуостровов ижоры, вступавшие в рыболовецкие колхозы получали особые привилегии: сети им давались бесплатно, из дневного улова доставалось им по 1,5 кг рыбы (а единоличникам – по 800 г), за остальную часть улова единоличникм получали денег в два раза меньше, чем колхозники. Часто рыбакам, считавшимся «ненадежными» пропуска на выход в море просто не выдавались и их семьи обрекались на голод. К началу 1936 года существовало уже 52 ижорских колхоза.

Было подорвано в корне кооперативное объединение ижор. Еще в 1929 году на побережье Финского залива существовало 10 рыбацких кооперативов, охватывающих 60% всего рыбацкого населения. Самыми крупными из них были «Штурвал», «Лого», «Сойкинский рыбак» и «Объединитель». При их закрытии многие были арестованы.

За 1930-1931 года из каждой ижорской деревни «кулацкие» семьи были высланы  на Кольский полуостров, в Сибирь, Якутию и на Урал. В этих крайне суровых районах людям приходилось жить в землянках, палатках и бараках. Нередко составы со «спецпоселенцами» останавливались в чистом поле, и шансы выжить сводились к нулю, если случайно кто-то не захватил с собой лопату, топор или пилу. За 1932 год в местах «кулацкой ссылки» людей умерло в пять раз больше, чем родилось.

Антирелигиозная пропаганда затронула традиционную жизнь ижорских деревень. Закрывались церкви, духовенство и верующие подвергались гонениям. Так, одна из красивейших ижорских церквей – Никольская церковь на Сойкиной горе уже в 1930 году была превращена в клуб, несмотря на просьбы местных жителей сохранить церковь.

Однако советское руководство стремилось показать, что автономные права национальных меньшинств, в том числе и ижор, неукоснительно соблюдаются. Более того, в самом начале 1930-х годов для прежде бесписьменного ижорского языка был создан алфавит на основе латинских букв и выработана единая грамматика. В 1931году в Ленинграде в эстонско-финском педагогическом техникуме было создано ижорское отделение. С 1932 года издательство «Кирья» стало печатать учебники на ижорском языке. Общий тираж изданий на ижорском языке насчитывал 25 тысяч экземпляров. В 1932 году в 19 школах началось преподавание на ижорском языке. А через 3 года действовало уже 18 начальных и 5 неполных средних (7-летних) ижорских школ. В ижорских сельсоветах работали 2 сельских клуба, 4 колхозных клуба, 3 библиотеки, 8 изб-читален, 12 красных уголков. В Ленинградской области начала выходить газета «Kalastaja»

Особенно трагическими для ижор оказались события 1936-1938 годов. После закрытия в 1936 году эстонско-финско-ижорского педтехникума в Ленинграде многие преподаватели были арестованы и расстреляны. Расстрелян был и великолепный лингвист, создатель ижорской письменности, грамматики и многих учебников В.Юнус. По постановлению 1937 года все ижорские школы были закрыты, учебники в течение двух дней изъяты, многие учителя арестованы. В 1938 году были ликвидированы среди прочих национальных сельсоветов и все ижорские сельсоветы.

Репрессиям подверглись и ижорская интеллигенция, и простые рыбаки, и крестьяне

Еще большие беды и горе принесла вторая мировая война. Многие ижоры погибли в рядах Советской Армии. На захваченной немцами территории Ленинградской области к зиме 1941-42 годов оставалось 8 729 ижор. Еще летом урожай оказался несобранным, и во многих деревнях зимой начался голод. Многие умерли от голода и болезней, многие находились на грани голодной смерти в самую тяжелую первую военную зиму. Протокол совещания немцев и финнов в Таллинне 4 ноября 1943 года поставил вопрос об эвакуации 6000 ижор с территории, занимаемой 18-й армией, и 2000 - с территории группы «Норд». Уже 22 ноября 1943 года были вывезены в Финляндию 1726 ижор, остальные - позднее. Большинство населения сопротивлялось вывозу: так, 19 ноября из Западной Ингерманландии были отправлены 400 ижор, к месту назначения прибыли лишь 159 человек. Эвакуированных собирали в Усть-Луге, затем везли в эстонский город Палдиски, оттуда переправляли в Финляндию. Адаптация в Финляндии проходила плохо: тяжелые работы, мизерное жалованье, тревога об оставленных домах, тоска по родине – все это делало жизнь порой невыносимой. Но худшее было впереди.

Мирный договор СССР с Финляндией от 19 сентября 1944 года позволил ижорам вернуться на родину. Уже в наши дни многие рассказывали мне, как финны упрашивали их не уезжать, даже предлагали землю и деньги. Но чувство родины было настолько сильно, что практически никто не остался в Финляндии. Е.М.Петрова из сойкинской деревни Хамала (сейчас часть д.Горки) говорила: «А я им так и ответила: «Что вы мне предлагаете поле, да огород! У нас, в России, налево посмотришь, направо взглянешь – все твое, все наше!»

Однако возвратившимся ижорам не разрешено было селиться в исконных деревнях, приехавших отправляли на поселение в Ярославскую, Калининскую, Новгородскую, Псковскую, и Великолукскую области. О том, что закрытые эшелоны везут их не в родные деревни, возвращенцы узнавали только в Выборге. Так, один из офицеров-агитаторов докладывал, что « многие женщины, особенно из Кингисеппского района с Сойкинского полуострова, плакали, говоря, что их обманули в Финляндии, там советский старший лейтенант говорил им, что они поедут домой».

По данным 1945 года в Ярославской области на поселении оказалось 1336 ижор, в Калининской – 2429, в Великолукской – 719, В Новгородской – 352 ижора, в Псковской – 101 ижор. Жить в изгнании было тяжело, переселенцев распределяли по несколько семей в дом. Все взятое в дорогу из Финляндии – вещи, одежда, скот – было быстро распродано или обменено на еду, заработки не давали возможности прокормить семьи, где зачастую было по 5-6 детей. Со стороны местных жителей часты были оскорбления и обвинения в предательстве. Все ижоры хотели вернуться домой, в построенные отцами дома, но в паспортах стоял штамп «статья 38» и нельзя было жить в пограничных районах.

Но, несмотря на все запреты, ижоры уезжали на родину. Нельзя без чувства глубокой горечи слушать рассказы пожилых людей о тех трагических временах, когда многим из них, с радостью возвращавшимся на родину, приходилось прятаться в лесных землянках с малолетними детьми, скрываться в домах русских соседей. На опустевшие территории были перевезены жители русских областей, но далеко не все деревни оказались заселенными. Лишь в середине 1950-х годов ижорам было возвращено право проживания в Ленинградской области.  Но и в конце 50-х годов с мест высылки вернулись далеко не все. Именно в это время появилась «этническая скрытность» ижор, когда многие утаивали свое  ижорское происхождение и по возможности записывались русскими. Некоторые ученые в годы, когда эта тема была под запретом, писали о естественной ассимиляции ижор русскими, но, имея в виду этот период, следует говорить о ее принудительности.

В 1959 году ижор на территории СССР было 1062 человек, из них лишь 369 человек признавали ижорский язык родным. По переписи 1970 года ижор стало 781 человек, из которых лишь 397 проживали на территории Ленинградской области, при этом ижорский язык родным считали уже лишь 208 человек. Перепись 1979 года отмечает 748 ижор  (из них в Лениградской области – 315 человек. В 1989 году насчитывалось 820 ижор (из них 276 – в Ленинградской области и 306 – в Эстонии).

Материалы последней российской переписи 2002 года дают нам данные о 327 ижорах. Из них только половина по-прежнему проживает в пределах Ленинградской области – а это только сотая часть народа по сравнению с довоенными данными!

Еще более драматичными выглядят данные переписи 2002 года о среднем возрасте ижор – 65,8 года,  а в Ленинградской области средний ижорский возраст составляет 70,5 лет! Это самый «старый» народ на всей территории России. А это означает, что молодых ижор почти нет.

Но не все ижоры были учтены в переписи, ведь многие в старых паспортах были записаны как русские. Многие, к сожалению, сознательно записывались в учетные листки переписи «русскими» - до сих пор жива «этническая скрытность» ижор, на многие десятилетия усвоивших, что быть ижором – плохо.

По нашим данным, на сегодня численность ижоры - около тысячи человек.

Как горьки эти цифры! Как разбросала жизнь маленький ижорский народ! Как ясно по приведенным названиям читаются маршруты прежних ссылок! Как больно звучат слова одного из последних ковашских ижор Федора Балалайкина: «Боже, прости нас, ведь нас уже нет!»

 

ВНЕШНИЙ ОБЛИК И ХАРАКТЕР ИЖОР

Антропологические сведения об ижорах скудны и охватывают лишь небольшие группы населения устья Луги и Сойкинского полуострова. Первое обследование 400 ижор было проведено в 1926 году. В 1943 году изучение ижор проводил Ю.М.Ауль. Характеристику части ижорского населения дала и известный эстонский антрополог К. Марк, в 1964-1971 годах собравшая материалы по антропологии прибалтийско-финских народов. Общий вывод таков: ижоры (обследованы 2 группы—163 человека из Краколья и с Сойкинского полуострова) - представители европеоидной большой расы, ее восточно-балтийского типа. Рост средний – 165-168 сантиметров (кажется, что это небольшой рост, но он выше, чем у местных русских и вепсов). Голова у ижор более укороченная, широкая и некрупная, чем у карел и вепсов, т.е. ижоры – типичные брахикефалы. Они выделяются повышенной высотой лица, а вследствие этого и относительной узколицестью, само же лицо несколько уплощено и есть некоторая скуластость. Глаза немного зауженные, с небольшой складкой верхнего века, иногда встречается эпикантус. Значительная часть ижор светлоглаза. Среди западных ижор есть много светловолосых, часто цвет волос русый (вместе – до 35 %), хотя черные оттенки волос встречаются чаще, чем у соседей – ингерманландских финнов, и, тем более, води. У мужчин борода развита сильнее, чем у прочих прибалтийско-финских народов. Нос – хорошо выступающий (хотя и не так сильно по сравнению с ингерманландскими финнами), с пониженным переносьем. Часть спинка носа вогнута, а кончик – приподнят («курносый»). Рот – широкий, а подбородок – максимально выступающий.

Таким образом, по антропологическим признакам ижоры близки финнам Восточной Финляндии, карелам, ингерманландским финнам, води, вепсам и восточным эстонцам, хотя и присутствуют небольшие различия.

Но характер ижор заметно отличался от соседних народов. Еще в XVIII веке Ф. Туманский писал: «...примечается у них, лукавство в великом почтении; они проворны и гибки»; но вместе с тем у них не отмечено злобы, праздности, буйства, нет у них и неопрятности, напротив, ижоры «наблюдают чистоту». Правда, жители нижнего течения Луги, которым Туманский в рукописи дал название «ямы», были «менее склонны к опрятности», но «также гибки и проворны».

Ижоры издавна занимались морским рыболовством, этот промысел тяжел, опасен и требует огромной выдержки. Вероятно, поэтому ижоры были более хладнокровными и спокойными, чем, например, водь. В XVIII веке праздники свои они отмечали без «шуму, ссоры... и если явится кто шумной или бранчливый, то тащат в воду и окунят, чтоб был смирен». Ижоры были храбры и преданы своей культуре, а также христианской вере, еще в раннем средневековье заимствованной у русских. В 1680-х годах, во времена шведской оккупации, нарвский генерал-губернатор Сперлинг запретил ижоре и води посещать православные церкви и исполнять православные обряды. Но ижор Дудергофского прихода Тимофей Кусма,. в кандалах, силой приведенный к шведскому посланнику Гендриксону, стал ругать лютеранскую веру, креститься и кланяться по-православному. Когда лютеранские пасторы приезжали в деревни, большинство населения уходило в леса, а иногда все демонстративно крестились в кирке по-православному.

Этнографические наблюдения XX века донесли до нас традиционные черты ижорского характера: удивительное трудолюбие и стойкость, гостеприимство и доброту. Нельзя умолчать и об исключительной привязанности ижор к родным местам, гордости за них:

Suku suuresta kylästä                          Suku suuresta kylästä,                           Из большой деревни род наш,

rohkijalt Savimäelt,                               из отважных Горок,

on i viljoi Viistinast i,                            и из хлебного Вистино,

harvoin ono Harkkoilast i,                    изредка и из Гарколова,

korijast on Kolkoppääst i,                   и из красивого Колгомпя,

on vähhäisen Väärnäjältki                     и немножко из Вярноя…

- пелось в одной из ижорских свадебных песен.

 

ОДЕЖДА ИЖОР

Первые данные об ижорской одежде мы находим в трудах исследователей XVIII века. В знаменитой книге академика Иоганна-Готлиба Георги «Описание всех в Российском государстве обитающих народов...» ижорку изображают две гравюры, сопровождаемые краткими заметками в тексте, а в рукописи Федора Туманского Туманского представлено полное и детальное описание ижорской одежды того времени.

МУЖСКАЯ ОДЕЖДА

Мужская одежда меньше привлекала исследователей. Георги писал, что «она во всем подобна одеянию финских мужиков», а Туманский отмечал: «Мущины одеваются точно как русские». И все же вещи, сохранившиеся в музеях и, главное, старинные рисунки и архивные фотографии дают нам возможность представить себе, как одевался ижорский мужчина.

Даже в начале 20 века многие ижорские мужчины в будни носили старинную одежду: длинные белые штаны и белую длинную рубаху, с косым воротом на западе и с прямым – на севере Ингерманландии. Обычно такую одежду шили из домотканины – грубой самодельной льняной ткани, часто небеленой. В обычные дни такую одежду не подпоясывали, но в праздники завязывался поверх рубахи тканый пояс, длиной до 2,5 метров, с льняной основой и шерстяным утком, обычно сотканный на берде. Были в ходу и пояса, изготовленные на 8-12 дощечках – этим древним способом здесь чаще плели тесьму для обуви и обмоток, но и пояса выходили красивыми и яркими. Хотя белый цвет одежды признавался тогда самым «настоящим мужским», но в деревнях по берегам реки Хеваха (Коваши) носили мужчины и рубахи из пестряди (так называлась льняная ткань, узор которой чаще всего состоял из клеточек, что достигалось путем включения крашеных нитей в и в основу и в уток). Парни, да и мужчины помоложе уже с конца 19 века предпочитали шить одежду из покупных тканей – ситца, сатина и покупного сукна.

Но верхнюю одежду еще долго делали именно из тканей домашенго изготовления. В районах нижней Луги летом носили «рююди» - белое льняное «пальто» без подкладки и воротника. А гордостью каждого мужчины было тяжелое длиннополое суконное пальто «виитта» белого, синего или коричневого цвета, у молодых украшенное красной или синей тесьмой. Носили его весной и осенью и всегда недевали в церковь и на праздники. Помню рассказы бабушки, как трудно было стоять в церкви на службе рядом с мужиками именно в синих вииттах. Ведь их прочный невыгорающий синий цвет достигался весьма непривычным для нас способом крашения, где использовалась привозная краска индиго и настоянная в течение месяца в теплом месте на печке моча(!) в горшке. Говорят, что мужики запаха не выдерживали и уходили в лес заготавливать дрова на все время крашения. Краска получалась «вечная» и к тому же красивого глухо-синего цвета, но и запах держался более года…

На основе древних ижорских песен можно представить старинную свадебную одежду ижорского жениха, сшитую его матерью. Это льняная рубаха, расшитая богатым орнаментом по вороту, рукавам и груди и украшенная блестками, по подолу которой были вышиты кони или подшивался кумач; брюки - из кожи; на ноги надевались синие чулки, сапоги. Жених обязательно подпоясывался полотенцем, вышитым его сестрой, так, чтобы были видны украшенные концы - этот пояс считался оберегом от нечистой силы. В сойкинских рунах пелось о том, что на жениха накидывалась шерстяная мантия с золотыми нитями, меховая шуба и свадебный «шлем».

Гордостью каждого ижора были кожаные сапоги высотой до колена. Их берегли для особых случаев, предпочитая летом ходить босиком. А у рыбаков были особые высокие рыбацкие сапоги, в подошвы которых зашивали свинец для большей устойчивости. Рыбаки говорили, что в таких сапогах не страшно домой пьяным придти – сапоги не дадут упасть! Такие сапоги сейчас можно увидеть в Ижорском музее в Вистино.

ЖЕНСКАЯ ОДЕЖДА

Женской одежде во всех описаниях уделялось значительно большее внимание. У нее нет сложных возрастных отличий, но она привлекала красотой и необычностью.

Одежда девушек не отличалась от одежды замужних женщин, разница была лишь в прическе и форме головного убора. По Георги, девушки заплетали косы, по Туманскому, они носили волосы распущенными, подрезая их спереди челкой. Поздние сведения говорят о том, что косу девушки распускали лишь после сватовства и до дня венчания. По данным XVIII века, нижнелужские ижорки, выходя замуж, подобно водским жен­щинам, брили голову до рождения первого ребенка и лишь потом опять отращивали волосы.

Прежде всего, мы расскажем о женской ижорской одежде 18 века. Одежда подобного типа сохранялась у хэваских ижор в деревнях по берегам реки Коваши до начала 20 века. Такая одежда носит название «комплекс с ааннуа».                  

Комплекс с «ааннуа»

Основным элементом нательной одежды была холщовая рубаха «рятсиня» сложного покроя, скреплявшаяся у ворота фибулой - «большою серебреною овального образа пряжкой... иногда вызолоченною, осыпанною каменьями или жемчугом». Подобные пряжки дожили до начала XX века, но в несколько упрощенном виде. Рубахи были необычайно богато украшены сложным тканым орнаментом и вышивкой. Не случайно Георги писал, что «женская одежда нарочито еще и суетна», и на «отделку такой рубахи требуется времени не менее чем как недели четыре».

Поверх рубахи надевали очень своеобразную одежду в виде двух полотнищ, каждое из которых напоминало передник на одной лямке. Надевались они так: на правое плечо накидывалась лямка и весь левый бок оказывался закрытым узким полотнищем «хурстут» из поперечнополосатой шерсти с полоской из разноцветных лоскутов внизу. На левое плечо крестообразно с «хурстут» одевалась лямка другого, более широкого полотнища, закрывавшего правый бок и называвшегося «ааннуа». «Ааннуа» должно было быть только черного или синего цвета; в будничном варианте оно не украшалось, а в праздничном - вышивалось шелком и бисером, отчего становилось очень тяжелым. Поверх «ааннуа» одевали передник «полле», тканный из шелка или шерсти и украшенный пятью одинаковыми рядами бисера, а шестой его ряд, шире первых в 5 раз, был вышит сложным узором из жемчуга и имел внизу привески из «змеиных голов».

Туманский также сообщает и об одной из древнейших частей ижорской женской одежды - «спинном поясе», близком по форме и местоположению набедренникам некоторых финно-угорских народов (особенно - восточнофинских, например мордвы). Такие украшения имели важное магическое значение. Ижорский «спинной пояс» представлял собой носимую сзади широкую полосу сукна с подвешенными «змеиными головами», украшенную прекрасными узорами из разноцветного бисера, золотым и серебряным позументом и двумя полосами из раковин каури. Крепился он ремешком, который завязывался спереди. Поверх три раза опоясывались кожаным поясом с оловянными бляшками, весом более килограмма.

У замужних ижорских женщин прическа была очень сложной, волосы делились на три части: одна часть закручивалась на затылке в пучок, а две косы у висков держались при помощи «сюккяре» - плотно прилегающего жгута из холста и ваты. Все три пучка покрывались полотенчатым головным убором «саппано». Он держался на голове с помощью завязок и не снимался ни днем, ни ночью, что являлось причиной многочисленных жалоб в свадебных песнях. «Саппано» был очень красивым и нарядным головным убором: прилегающая ко лбу часть состояла из двух полос, сотканных из шелка или шерсти, одна - красного или синего цвета с золотым позументом по краю, другая - вышитая сложными разноцветными узорами. Сзади спускался на спину длинный конец «пурста», который подвязывался тесьмой за головой, проходил под ожерельями и поясом и доходил до пят. Посредине этого длинного «хвоста» шла полоса, вышитая великолепными разноцветными узорами с золотой нитью и блестками и обшитая лентами и кусками красной и желтой ткани.

В ушах ижорки носили небольшие серьги, к которым подвешивались другие, собственно ижорские - «таллукар» - в виде несомкнутого кольца с двумя посеребренными ножками-прутиками внизу. Эти ножки украшались посредине большими камнями. К кольцам «таллукар» крепилось до десяти лент, полукружием спускавшихся по спине. На шею надевали множество ожерелий: у самой шеи - несколько ниток жемчуга, пониже - до двадцати ниток различных бус, затем на ожерелье из драгоценных камней подвешивали один или несколько крестов (эти бусы необходимо было носить всегда). А прямо до пояса опускались нитки  «разноцветных каменьев» и три нитки белых «змеиных голов» (змеиными головами или ужовками назывались раковины каури – излюбленное украшение многих финнл-угорских народов; родом раковины каури – из вод Индийского океана и трудно себе представить, какими длинными и сложными путями они проникали на эти балтийские берега).

На ноги ижорские женщины надевали красные обмотки «риват», закрепляя их черными оборами, сверху - узорчатые шерстяные чулки «суккат», а поверх - короткие холстяные чулки «ратит», подвязываемые узкими красными оборами. Ходили ижорки, по свидетельству Туманского, в «кожаных босовиках без ушек», имевших «вместо пряжек рисованные или золотом набивные узоры», прошитые блестками, каблуки подбивались медными скобками.

Одежда этого типа довольно долго сохранялась в ижорских деревнях по берегам реки Хэваа (Коваши). Правда, поверх традиционной рубахи надевали уже только «ааннуа». Я сама слышала рассказы бабушек, как в своем детстве, которое пришлось на 1910-е годы, они всречали двух старушек, всегда ходивших в церковь в старинных вышитых одеждах. При этом они громко говорили, что они – последние «ингеройсет». Не их ли мы видим на фотографии, сделанной в 1911 году финским исследователем Самули Паулахарью?

Комплекс с «хурстод»

Другой комплекс женской одежды известен нам из нижнелужских и сойкинских деревень второй половины XIX века, хотя имел распространение и в более ранние времена. Он включает в себя рубаху, «хурстод», пояс, «каатарид» и «сапано». 

Рубаха «отистовапайта» сложного старинного покроя и близка рубахе хэваских ижор. Рубаха имеет прямоугольную форму. Верхняя ее часть состоит из трех полотнищ, перекинутых через плечи. Причем среднее полотнище делается из простого холста и имеет разрез для шеи. А два боковых – из узорчатого, тканого с употреблением четырех нитченок.. Узор тканья состоит из мелких вытянутых ромбов. Переднее центральное полотнище всего покрыто сложной вышивкой ромбами черными, красными и, иногда, желтыми нитями и называется «ринтамус» или «перенитса», слева от которой делается разрез. Края разреза раньше скреплялись круглой пряжкой «солки», а позднее – петлей и пуговицей. Заднее полотнище украшено вышикой лишь по краям. Рукав кроится следующим образом: от полотнища холста с одной стороны отрезается клин и пришивается к противоположной стороне полотнища; полученный кусок складывается пополам, сшивается и основанием рукава пришивается к боковому полотнищу рубахи. На рукава в верхней их части нашивается по полосе вышитого холста. Узкая полоска вышивки имеется также на обшлагах. Нижняя часть рубахи называется «миехуста» и шьется из трех полотнищ, из которых два делаются из более грубого полотна, а третье, боковое (его было видно из-под надеваемого поверх рубахи «хурстод») – из тонкого, украшенного по подолу вышивкой.

Поверх рубахи надевают особую поясную одежду «хурстод». Эту часть одежды на нижней Луге также называют «хурстуксет», а на Сойкинском полуострове – «пайда». У нее необычный покрой и старинная техника тканья. «Хурстод» состоит из трех сшитых кусков. Переднее и заднее полотнища в верхней своей части делались из синей полушерстяной материи с пришитыми снизу белыми вышитыми полотняными подолами. Боковое же полотнище, расширяющееся книзу, шилось из белого домотканого полотна и также вышивалось. Необычна была ткань первого и второго полотнища: холщовая основа и шерстяные нити утка создают взаимно выступающие узоры из ромбов и свастик. Кроме того, на лицевой стороне ткани узоры свастик. Образуемые нитями основы, зашиты желтыми и красными шерстяными нитями. «Хурстод» крепилось на поясе при помощи завязок так, что боковое полотнище приходилось с левой стороны, правый же бок оставался открытым.

Всегда поверх «хурстод» надевали 2 особые подвески «каатерид», спускавшиеся сзади с пояса. Каждое из них делали из прямоугольного узкого синего шерстяного полотнища шириной 13-15см и длиной до 60 см, на которое пришивали 5-6 горизотально расположенных друг над другом кусков красной шерстяной ткани. К верхнему краю красных кусков пришивали по бисерной решетке, к которой крепили круглые медные бляшки. К самой верхней решетке (а, иногда, и к низу кааттерид прикреплялись раковины каури. Со внутренней стороны пришивается металлический бубенчик. В верхней части подвесок, во всю их ширину пришиваются петли из вышитого холста. Сквозь них продевается шерстяной пояс, на котором и подвешиваются каатерид.

С правой стороны через пояс перекидывается полотенце, украшенное на обоих концах кружевом или бахромой, прошивками и рядами вышивки, Узоры самые разнообразные – и странные антропоморфные фигуры, и двуглавые кони, и всадники, и деревья, и загадочные геометрические фигуры. Вышивали почти всегда шерстяными нитями красного цвета или разноцветными, применяя самый распространенный у ижор двусторонний шов (иногда такую технику вышивки называют «росписью»).

На голову надевали невероятно красивый полотенчатый убор «сапано». Цветной рисунок этого убора можно увидеть на странице с цветными иллюстрациями. Несмотря на сходство названия с «саппано» у хэваских ижор, конструктивно это совсем иной убор. Он представлял собой два сшитых прямоугольных куска белой льняной ткани: узкий прямоугольник «отсаллинен» («налобный») и более широкий «хянтя» («хвост»). Оба куска украшались богатешей разноцветной вышивкой шерстяными нитями и в технике двустороннего шва, и крестом, и настилом. Вышивка была геометрической, но на конце «хянтя» и по переднему краю «отсаллинен» обязательно вышивались петухи. На Сойкинском полуострове носили еще и другой головной убор «куккели», чем-то похожий на «сапано», тоже красиво вышитый, но со специально скроенным углублением для головы. Еще в конце 19 века его можно было встретить у пожилых женщин.

Сарафанный комплекс

Третий комплекс женской ижорской одежды тоже имел распространение у ижор в деревнях нижнего течения Луги и на Сойкинском полуострове, но, по ряду признаков, он не столь древний, как два предыдущих. Судя по всему, он стал использоваться с середины 19 века. Состоял он рубахи, сарафана, передника, поясного полотенца и головного полотенчатого убора. 

Рубаха «пайта» шилась из белой льняной ткани полотняного переплетения. По покрою, рубаха была составная, с прямыми поликами, с квадратным присборенным воротом. К концу 19 века рукава были короткие, пышные, зачастую с воланом, а ранее – широкие, зауживающиеся к запястью. На поликах, оплечьях, вдоль разреза ворота и на манжетах-воланах рубаха украшалась вышивкой красными, синими, зелеными, желтыми и белыми шерстяными нитями. Иногда еще на полики нашивались красные прошивки. Орнамент вышивки мог быть самым разнообразным: женские стилизованные фигуры, птицы с пышными хвостами, розетки, ромбы. Зигзагообразные линии и многое другое. Вышивка делалась и двусторонним швом, и крестом, и настилом по перевити. Использовалось для украшения воланов и кружево, связанное крючком.

Поверх такой рубахи надевался сарафан «крассикке» сшитый из домотканой льняной или толстой шерстяной ткани черного или темносинего цвета. Сарафан косоклинный сзади на сборках, с передним швом, на который нашиты пуговицы. Праздничный сарафан украшался на лямках тесьмой, по верхнему краю и спереди - покупными ткаными или шелковыми лентами с растительным или геометрическим узором, а по подолу двумя красными лентами, или полосой кумача и фиолетовой и зеленой тесьмой. Носили и другой сарафан «синекки» из льняной ткани, окрашенной в синий цвет. Позднее появился прямой сарафан, его шили уже из покуаных тканей.

Поверх сарафана надевали передник «полле». Обычно он был изготовлен из белой льняной ткани и украшен полосами вышивки, разделенными прошивками кумача. Геометрическая вышивка выполнялась двусторонним швом шерстяными нитями красного, желтого, зеленого и синего цвета. По низу такого передника пришивалась полоса кружев или шла бахрома.

Костюм дополнялся одним или двумя полотенцами «ваарникке», которые сложенные почти пополам (так, чтобы был виден вышитый конец нижней половины полотенца) подвешивались по бокам к поясу. Иногда полотенца были длинными, до 250 см длиной при ширине 30-35 см, их оборачивали вокруг пояса, а концы свешивали сбоку друг над другом.  Концы полотенец украшали полосами вышивки разноцветными (а иногда и только красными) шерстяными нитями, прошивками красного, реже синего цвета. По узким краям подшивали вязаное крючком белое кружево или делали простую бахрому.

На голову надевали «сапано», такой же, как и в комплексе с «хурстод».

К началу 20 века старинные одежды почти вышли из употребления. Стал популярен комплекс с прямым сарафаном и так называемой «кисельной» рубашкой. У такой рубахи отсутствуют полики и рукава непосредственно пришиваются  к вороту. Шились они из тонких покупных материй – батиста или кисеи. К рукавам такой рубахи пришивалось широкое кружево, а сам рукав подхватывался у локтя бантом из цветной шелковой ленты. На шею, по вороту, надевался кружевной воротник «блойка» с нашитой на него лентой-плиссе. Передник тоже шился из белой покупной тонкой ткани. На голову надевали «колбочку» или «наколку», которые шились из покупных тканей самых разных цветов.

Детали традиционной ижорской одежды дожили и до XX века, они сохранились в свадебной одежде, получив новое, магическое значение. Еще в начале века на молодую надевали старинный головной убор «саппано», позже сменили его на повойник; под свадебный сарафан надевали описанный выше «хурстут» — полотнище на одной лямке. Считалось, что это принесет невесте счастье.

К 1920-м годам сарафаны вышли из употребления, их можно было видеть только у пожилых женщин. Среднее поколение носило кофту-распашонку и широкую юбку в сборку. Молодежь уже ходила исключительно в городских платьях. Старинные одежды лежали в сундуках и порой зимой одевались молодыми для святочного ряжения – в них «ходили в чудо».

 

ПОСЕЛЕНИЯ И ЖИЛИЩЕ

ДЕРЕВНИ

Еще в XVIII веке был ясно и коротко определен основной принцип выбора ижорами мест поселений: они любят жить при озерах и реках и на взгорьях. Здесь не встретишь однообразия русских поселений Ижорского плато и скученности водских деревень. Многие ижорские деревни расположены были поистине в величественных ландшафтах на склонах больших возвышенностей Сойкинского и Курголовского полуостровов, когда ничто не ограничивает взгляд и видно, как небо смыкается с морем. Часто ижорские деревни широко раскидывались по берегу Финского залива, рек и озер.

Ижорские деревни спланированы были довольно правильно: дома стояли ровными рядами по обеим сторонам широкой улицы.

ДОМА И ПОСТРОЙКИ

Основные постройки у ижор известны только в позднем их варианте и сходны с русскими избами этих районов. На Сойкинском полуострове и на реке Коваши у ижор даже в 1920-е годы сохранялись курные (т. е. топившиеся по-черному) избы с печами без колпака, подвесным котлом и красиво изогнутой деревянной лежанкой старинной конструкции.

В некоторых деревнях Сойкинского полуострова еще можно увидеть и старые дома и бани, покрытые крышами из щепы. Лучину длиной 38040 см и шириной 5-8 см делали местные мастера вручную. Чаще всего эти занимались старики. В день можно было сделать от 3 до 4 тысяч штук, а служила такая крыша 60 лет!

В прежние времена крыши крыли и соломой. Сделать это мог любой хозяин, лишь бы удалось дешево прикупить солому. Необычность соломенной кровли придавал ряд парных жердей, перекрещивающихся на коньке. Эти жерди прижимали верхнюю часть кровли к стропилам, чтобы ее не снесло сильными морскими ветрами. А их верхние концы, перекрещенные над гребнем крыши, были оформлены в виде птичьих голов и носили название «харакат» (т. е. «сороки»). Вечерами на фоне приморских закатов ряды парных птичьих голов с тонкими вытянутыми «шеями» четко вырисовывались над каждым домом. Это производило небывалое волшебное впечатление, казалось, что вокруг не простая бедная дереня, а магический забытый мир. До наших дней подобные дома не сохранились.

Потемневшие от времени бревенчатые избы с маленькими низкими оконцами почти всегда украшались оконными наличниками с резной верхней и нижней частью и со ставнями, украшенными простым, но запоминающимся рисунком.

Приемы резьбы были несложными, чаще применяли углубленную резьбу, реже – прорезную. Но в каждое окно мастер вносил что-то свое, и в деревне было не отыскать домов с одинаковыми наличниками. Верх и низ наличника почти всегда раскрашивали красной, голубовато-синей, изумрудно-зеленой, желтой, белой и ярко-синей краской. Это было удивительное по выразительности сочетание сумрачных темных изб с нависающими низкими крышами и небольших фрагментов яркой сияющей разноцветной росписи! Как будто дома отражали саму суть жизни, где посреди безрадостных дней тяжелого труда лишений ярко вспыхивали короткие праздники.

К сожалению, искусство резного и живописного орнамента, так украшавшего избы, уже в1920-х годах стало приходить в упадок.

Внутри ижорских домов была аскетичная простота. Главное место занимала печь, топившаяся по-черному. Ее часто ставили на деревянном подпечьи из массивных брусьев с резными концами. Сбоку располагалась лежанка, где место для лежания было расширено очень толстой доской, имеющий для удобства загиб у изголовья. В подпечьи делались резные отверстия. Деревянные детали черных печей, украшенные изящной резьбой, черный от копоти, маслянисто блестевший потолок и удивительная чистота в ижорском доме производили на исследователей чарующее, сказочное впечатление. Оно усиливалось ручками дверей, вешалками для одежды, сделанными из кривых стволов и сучковатых еловых, сосновых и можжевеловых ветвей. Но особенно красив был дом в дни свадеб, когда и окна, и печь, и всевозможные крючки украшались полотенцами невероятной красоты, вышитыми самой невестой.

Ижорская крестьянская мебель была проста, делали ее деревенские мастера, либо сам хозяин брал в руки топор да нехитрый плотницкий инструмент в свободные штормовые дни. Стол, боковая и задняя скамья, шкафчик для посуды, вечная колыбель, деревянные диваны – вот и все, что было нужно для незаметно тянущейся жизни. Но о диванах стоит сказать особо, уж очень необычны они были эти раздвижные диванчики на шести ножках. На ночь сиденье снималось, ящик, куда днем складывалось одеяло да матрас, раздвигался и получалась широкая кровать на двоих. Такие диваны еще в довоенное время были почти в каждом сойкинском доме.

А вот привычных нашему глазу шкафов еще недавно не было: вместо них вся одежда, да и приданое складывались в большие деревянные кадки «пуйне». Это было так удобно. Попробуйте-ка в пожар спасти все накопленное за свою, да еще родительскую жизнь богатство, если оно уложено в неподъемный огромный тяжелый сундук! А кадку можно было наклонить и ловко выкатить на двор. И приданое легко «катилось» из дома на женихову повозку!

Обилие камня на ижорских землях позволило возводить каменные постройки. На Сойкинском полуострове и в низовьях Луги очень много дворов было выстроено из крупных валунов на известковом растворе. Значительная величина таких стен и внушительные размеры камней производили впечатление настоящих крепостей. И в то же время такие дворы удивительно красивы: камни подбирались различных оттенков (может, и не случайно). Как великолепно смотрелось сочетание красноватого, серого, зеленоватого цвета цельных и расколотых валунов и почти белого известкового раствора, в который для красоты еще были вкраплены куски гранита темного цвета! Дикость камня подчеркивалась красным кирпичом, обрамлявшим окна, двери и ворота и соломенной крышей, покрытой зеленым мхом. Кое-где такие дворы сохранились до наших дней.

 На каждой вещи на дворе, на орудиях труда, на лодке, на рыболовных снастях, хозяин дома непременно ставил знак собственности «талон меркки». У каждого хозяина был свой знак, и не было в деревне двух одинаковых. При передаче хозяйства старшему сыну, передавался в его ведение и старый знак. А другим сыновьям прихоилось придумывать свой, новый. Такие знаки издавна использовались и как личная подпись на документах. Сохранились в шведских государственных архивах бумаги XVII века, где гусиным пером, с брызгами от сильного крестьяноского нажима, поставлены как будто бы буквы загадочного непонятного алфавита. Это и была своеобразная «хозяйственная» письменность, где за причудливо надломленными линиями вставало лицо хозяина, его семья, его двор, его нехитрое добро.

 

ОСНОВНЫЕ ЗАНЯТИЯ И ПРОМЫСЛЫ

Хотя в исторических документах XV—XVIII веков упоминается земледелие у ижор, все же малоплодородные земли по берегам Финского залива, где жила значительная часть ижорского населения, не могли прокормить людей. Главным занятием прибрежных жителей стало рыболовство. Писцовые книги начала XVI века отмечают в упомянутых погостах рыболовство, «положенное в оброки», а в списке податей часто значится рыба - «курва» (так называли корюшку). Основными способами ловли тогда были тони и заколы. В XX веке промысел корюшки и салаки оставался у ижор главным средством существования. Рыбной ловлей занимались в основном поздней осенью и зимой. На лед шли не только мужчины, но и женщины начиная с 15-16 лет. В море ловили рыбу и мережами, но чаще – неводом.

Для подледной ловли неводом собиралась артель, человек в 12, и уходила на несколько недель в море. Там на льду жили в небольших дощатых «будках», привозимых с собой на полозьях или в «салашиках» из жердей и брезента. В будке для спанья делались деревянные нары, а в центре ставили железный котел с песком, где разводили огонь. Изредка снималось жилье у финнов на островах Сейскари, Лавансаари и др. Зимний лов был тяжел и опасен, подрывалось здоровье рыбаков, гибли десятки людей. Анастасия Филимонова из прибрежной деревни Колгомпяя пела:

Oi kuin katsoin merroisen päälle -           Ой, как посмотрю на море -

Niiku suuren surman päälle.                   Как на смерть смотрю большую.

Meroi miulta meehen otti                        Мужа у меня море взяло,

Aalto aivonon poijaisen,                          Волна - единственного сына,

Aalto aivonon poijaisen,                          Волна - единственного сына,

Kylmä järvi kyntäjäisen.                          Пахаря - холодное озера.

Рыбу использовали и для себя, чаще ее сушили впрок. А на продажу шла замороженная зимняя рыба – салака, корюшка и прочая мелочь. Ее продавали дешево скупщикам прямо на льду или на берегу, припасая ее до продажи в вырытых в снегу ямах. Крупную же рыбу, судака и щуку, обычно рыбаки сами возили в Петербург в больших бочках со льдом.

Летом в море выходили не небольших баркасах, весельных и парусных лодках.

Сети делали раньше из льна, а подборы из конопли. Лишь позже, с начала ХХ века сети стали плести из покупной нити. Порой девочки уже с 5 лет вязали сети. На каждый день им давалось задание связать кусок сети от отметки, сделанной углем на уже законченной части сети. Было обычным делом, когда на зимних посиделках старинные песни и веселый смех сопровождались быстрыми взмахами девичьих рук и мягким шелестом готовых сетей. Делом же мужчин было закоптить готовые сети, как это делали поколения до них, а с конца XIX века – покрасить связанное полотно.

В деревнях, отдаленных от моря, рыбу ловили в местных реках и озерах. Чаще всего для ловли ставили заколы, сети, использовали мережи из сетевого полотна, натянутого на прутяные обручи, реже ставили верши из прутьев. А кое-где сохранялись древнейшие способы ловли острогой, глушение рыбы колотушкой через лед. На крючок рыбу ловили редко. На реке Луге издавна занимались ловлей миноги, для чего применяли небольшие, сделанные из лучины мережи, которые крепили рядами на длинные веревки. Такие «мерды» следовало осматривать по нескольку раз за день и переставлять выше или глубже, смотря где, на какой глубине идет минога. В некотроых прилужских деревнях для миноги имели специальные коптильни. До сих пор часто местные мужики приговаривают: «Есть в жизни два сладких дня: когда женишься, да когда минога по Луге приходит».

Из-за малоплодородных земель, особенно в западных и прибрежных районах, земледелие было развито сравнительно слабо. Еще Георги в 18 веке писал «ижорцы… с давних времен упражняются в землепашестве. Хозяйство их не походит прямо ни на русское, ни на финское, но хуже того и другого… хотя земли за ними много, однако мало пашут да и скотоводство их неважно». Старинное подсечное земледелие кое-где сохранялось даже в конце 19 века!

Сеяли ячмень, рожь и овес, пшеницу – редко. Хлеба было мало, в какой деревне не расспросишь про хлеб, везде один ответ: «Хлеба хватало до рождества…», «до весны едва дотягивали…», «а ели хлеб раз в неделю…». Издавна сажали и репу, но в XIX веке появился картофель, Называли его «munat» («яйца») или «maamunat» («земляные яйца»), реже - «maaomenat» («земляные яблоки»), и уже к середине XIX века он вытеснил репу.

Повсеместно сажали капусту, при этом долго использовали «кютицу» - прикрывали хворост дерном и сжигали на участке земли, так как полагали, что капуста может расти только на зольной земле.

Еще в XX веке в прилужских деревнях занимались и лесосплавом. Гнали лес издалека, из Осьмина. А на ижор ложилась самая тяжелая часть работы: нужно было баграми перегнать бревна из реки Луги в извилистую Россонь, а затем – к усть-нарвским лесопильным заводам. Занимались сплавом и по реке Систе, и по реке Коваши, и по Мге. Многие ижоры были дровосеками, а хозяева побогаче имели двухмачтовые парусники, «лайбы», на которых доставляли дрова в Петербург. На этих же лайбах в город везли гравий и дикий камень. Сами суда чаще всего строили на Курголовском полуострове.

В XIX веке в жизни ижор большую роль стали играть отхожие промыслы. В то время из западных ижорских деревень в город идти на заработки не решались – совсем не знали русский язык. Мальчики уходили в подпаски, девушки батрачили на известных в Петербургской губернии огородах под Копорьем.

Население восточных ижорских деревень лучше знало русский язык и искало работу в Петербурге: мужчины уходили на фабрики и в мастерские, девушки шли в няньки и горничные. Многие ижоры в зимнее время отправлялись в Петербург поработать извозчиками. Богатые крестьяне для этих целей специально держали пару лошадей и выездные сани. Особенно выгодно было возить петербуржцев на масленичной неделе, когда за одну поездку на бешено мчащихся санях платили по 5 копеек. Устраивались ижоры извозчиками и в Кронштадт – там было легко работать, не нужно было знать запутанных столичных улиц.

Издавна в ижорских деревнях развивалась торговля, или, по-местному, «маклачество». Для продажи в Петербурге мелкие скупщики перекупали рыбу, ягоды, грибы.

В деревне Большое Стремление изготовляли гончарную посуду. Делали все, что только нужно было в крестьянском доме: от огромных опарных горшков до небольших маленьких горшочков, миски, кувшины, чайники, сахарницы, умывальники. Их для красоты и прочности украшали чаще желтой, реже  коричневой поливой (для этого по дегтярной обмазке обсыпали горшок порошком окиси свинца и обжигали).

Удавалась и белая посуда, столь похожая на очень дорогую городскую, фарфоровую. Именно ее часто грузили на парусные лайбы и увозили через залив на ярмарки в Финляндию (порой вместе с посудой увозили финны к себе и хозяйственных ижорских невест!). Пожилые женщины делали и глиняные игрушки – то всадника на коне в военном мундире и шляпе, то просто коня с массивной грудью и четырьмя короткими ножками.

Среди ижор было немало прекрасных плотников, быстро и аккуратно рубивших прочные дома. Могли они сделать и резные оконные наличники «лишникат», и круглую сосновую кадку для хранения приданого на ножках, с круглой крышкой – такую кадку всегда украшали рядами врезанных кружков, и незамысловатые прялки, и вальки для белья, и всякую другую утварь. Могли, когда просила душа, вырубить топором из еще сырой березы кантеле, покрасить его в настоящий «мужской» цвет – черный, натянуть струны из конского волоса, а в начале ХХ века и из срезанного тайком медного телеграфного провода.

Во многих деревнях ткали полотно и яркие половики, плели из прутьев корзины, а из разрезанного соснового корня домашнюю утварь. Сейчас почти все ремесла забыты. Только кое-где достают еще бабушки с чердаков крестьянские ткацкие станки «кросны», да ткут по заказу половики. И здесь рыболовный промысел напоминает о себе – в качестве утка берут разрезанные на длинные полосы капроновые сети. И красятся сети хорошо, и половики выходят «вечными», и кажется, что в бахроме резаных сетей видится море.

 

ВЕРА

И все же принятие ижорой христианства в форме православия определило во многом ее этническую историю. Кроме того, православие ижор послужило одной из основ этнокультурного взаимодействия ижор и русских. Ведь православие явилось русским пластом, и оно со временем стало перекрывать этническое самоопределение ижор общим с русским религиозным самосознанием. «Мы русские, потому что мы русской веры», - я часто слышала такие слова. И хотя результаты подобных процессов в полной мере стали проявляться у ижор лишь в ХIХ веке, основы этих поздних духовных преобразований закладывались еще в средневековье.

Впервые о вере ижор мы узнаем из буллы папы Александра III к первому Упсальскому Епископу Стефану, написанной между 1164 и 1189 годами, где говориться о язычестве местных народов - «Pagani Karelie, Ingrie, Lappie et Watlandie».

В первой половине XIII века исторические источники фиксируют распространение христианства в ижорской среде. Вспомним не раз упоминавшееся выше летописное приневской ижоры: при описании событий Невской битвы 1240 года отмечается "старейшина земли Ижерстей" Пелгусий или Пелугий, который, проживая в среде язычников ("живяше посреди рода своего погана суща"), был крещен и имел параллельное христианское имя Филипп.

Но христианизация распространялась не только со стороны православной Руси, но и со стороны западного католицизма. Так, с одной стороны, мы имели данные о существовании водских и чудских "переветников" (изменников), казненных Александром Невским после взятия крепости Копорье в 1241 году. С другой стороны, прибалтийские источники сообщают о благосклонном отношении местного населения к католической деятельности, что дает основания предполагать наличие перехода в католичество части ижорского и водского населения. Подобный переход подтверждается в 1255 году распоряжением папы Александра I рижскому архиепископу о назначении специального епископа в земли Ватландии, Ингрии и Карелии. Основанием послужило донесение о том, что часть населения указанных территорий обращена в католицизм, а часть - хочет креститься. Но епископальная миссия не была реализована в связи с отсутствием военных успехов датчан на землях к востоку от основанного примерно в 1256 году сторожевого укрепления на реке Нарва. И епископ Карелии Фридрих фон Хасельдорф, назначенный на должность в 1268 году, так и не прибыл в свою епархию и вскоре стал епископом в Тарту.

В 1307 году большая часть привыборгских карел была принуждена епископом Петером Элави принять католическую веру в связи с основанием Выборгского замка, а Ореховецкий мирный договор 1323 года закрепил 14 карельских приходов за шведским королем. Тем самым, контакты между ижорой и предками финнов-эурямёйсет были в основном прерваны, а религиозное развитие двух групп местных племен пошло совершенно разными путями.

Религиозные притязания Запада на ижорские и водские земли были возобновлены лишь в середине XIV века. В 1348 году шведский король Магнус Эрикссон и абоский епископ Хемминг предпринял крестовый поход в северо-западные новгородские владения с целью обращения местного населения в католичество. Провозглашение королем Магннусом "Хочу, чтобы вы пошли в мою веру, а не то иду на вас со всею моею силою" явилось общим лозунгом вторжения в русские земли, произошедшего в начале лета того же года. В летописном сообщении о причинах шведской военной акции ясно указана ее официальная религиозная основа: ведь заняв устье Невы, король послал в Новгород приглашение на "диспут", чья вера лучше - православие или католицизм. В ответ новгородцы заявили, что для вопроса о приоритете вер необходимо послать послов в Царьград, а для разрешения пограничного конфликта они могут явиться сами. Следующим шагом шведской стороны был захват крепости Ореховец и принудительное крещение местного населения: "Ижеру почал крестити в свою веру, а которыйи не крестяться, и на тех рать пустил и на Водь".

Об определенном авторитете западной церкви среди местных племен говорит факт перехода части населения в католичество. Это подтверждено ответными карательными действиями новгородцев в 1348 году, когда после возвращения ими Орехова и боя "на(Жа)бце поле", "избиша немець 500 в канон Бориса и Глеба, а иных изнимаша, а переветников казниша". О сознательном обращении в католичество части ижор свидетельствуют и события 1351 года. Тогда король унии Магнус, изыскивая новые средства для войны с Русью, обратился за помощью к римскому первосвященнику на основе жалобы ижор и карел, присоединенных им к истинной церкви, на русских, которые их травят собаками, вешают и убивают с целью новообращения в православную веру. В ответном апостольском послании папы Климента IV к упсальскому архиепископу провозглашалась индульгенция всем, кто поможет или примет участие в священном походе против русских.

Еще одной важнейшей стороны жизни средневековых ижор – языческих верованиях – касаются письменные источники, причем как русские, так и европейские, ведь земля ижоры занимала пограничное положение. Как мы уже упоминали, о язычестве ижор мы узнаем из буллы папы Александра III. В ней говорится о язычниках инграх («pagani ingrie), среди прочих народов северо-западных территорий. Эти народы были очень опасными соседями. И 9 января 1230 года папа Григорий IX предписал шведским архиепископам Упсальскому и Линчёпинскому запретить всем прихожанам-христианам под угрозой отлучения от церкви возить язычникам ингерским (ижорским), так и карельским, лаппским и ватландским (водским) оружие, железо и дерево, чтобы в землях, лежащих близ Швеции, «вера Христова не была искоренена ее врагами».

Корни язычества были невероятно сильны. Даже в 1534 году русский архиепископ Макарий уведомлял князя Ивана Васильевича, что в Водской пятине, «в Чуди и в Ижоре,…и от Наровы реки до Невы» существуют многие идолопоклоннические суеверия, и что у ижоры и прочих народов имеются еще «скверные молбища идолские». В XVI веке, как это следует из церковных документов, в ижорских землях многие христиане не ходили в церкви, а молились «по скверным своим мольбищам», поклонялись деревьям и камням, принося им жертвы. Многие жили с женами своими без венчания, а к новорожденным до крещения в церкви призывали колдунов — «арбуев», которые и давали детям имена. Умерших своих ижора, как и водь, везла не к церквам на погосты, а хоронила в селениях по курганам и «коломищам». Великий князь приказал «прелесь ону искоренить», для чего был послан священник Илья с двумя боярскими сынами. Они разрушали мольбища, рубили и жгли священные рощи и деревья, сбрасывали в воду священные камни, арбуев отправляли в Новгород для расправы.

Приведем часть этого послания.

«От преосвященного архиепископа Великого Новагорода и Пскова владыки Макарья в Воцкую пятину, в Чудь, в Толдожской погост, и в Ижерской погост, и в Дудровской погост, и в Замошской погост и в Егорьевской погост, и в Ополецкой погост, и в Кипенской погост и в Спаской погост, в Зарецкой, и во все Чюцкие уезды и Ижерские, и в Вошки, да и во вся Копорскиа, и Ямския, и Иванегородския, и в Корельские, и в Ореховские уезды, в волости и в села, по монастырем и по погостом, к старым церквам и к выставкам, игуменом и священником и диаконом, ко всем без омены.

Здесь мне сказывали, что деи в ваших местех многие христиане з женами и с детми своими заблудили от истинный христианския православныя веры: о церкве деи божий и о церковном правиле не брегут, к церквам к божественному пению не ходят и к вам деи, к отцом своим духовным, ко игуменом и попом, на покаянье не приходят, а молятца деи по скверным своим молбищом древесом и каменью, по действу диаволю; и среды деи и пятка и святых постов не чтят не хранят, и в петров деи пост многие ядят скором, и жертву деи и питья жрут и пиют мерзким бесом, и призывают деи на те свои скверный молбища злодеевых отступник арбуев чюдцкых, и мертвых деи своих они кладут в селах по курганом и по коломищем с теми ж арбуи, а к церквам деи на погосты тех своих умърших оне не возят съхраняти; также деи у них у которые жены детя родитца, и они деи наперед к тем своим родилницам призывают тех же скверных арбуев, и те деи арбуи младенцем их имена нарекают свойски, а вас деи игуменов и священников оне к тем своим младенцем призывают после; а на кануны деи свои призывают оне тех же скверных арбуев, и те деи арбуи и над каноны их арбуют скверным бесом …

…И которые арбуи и их ученици, идолопоклонници, от своих скверных дел престанут и учнуг каятись вам, отцом своим духовным, что вперед им таким не быти, и вы б всех тех исправливали по правилом святых-апостол и святых отец; а которые арбуи и их ученици, идолопоклонници, вас, отцов своих духовных, не учнут слушати и на поученье к вам приходити, и вы б о тех о всех непослушницех сказывали и возвещали тем детем боярским, которые христиане за которыми детми боярскими живут, чтоб оне тех законопреступников имали и к нам присылали в Великий Новгород; а и заповедь бы есте вперед о том учинили крепкую, чтоб те скверные молбища не токмо по вашим местом и ездом, в селех и в деревнях и в лесех, но и по окрестным местом нигде не именовались, и вашим бы бреженьем те молбища везде отнюдь в конец истреблени и попраны были. Да в ваших же деи местех, в Чюди, и в Ижере, и в Вошкех, многие люди от жон своих живут законопреступно с жонками и с девками, также деи и жены их живут от них с иными людми законопреступно, без венчания и без молитвы; и вы б всех тех наказывали, чтоб жили законно с своими предними женами; а которые не женаты, а живут з девками и з жонками по любви снявся, и те б отроки с девицами венчалися, а вдовци бы со вдовами молитвы имали у вас, у отцов своих духовных; да исправливали бы есте их и поучали по правилом же святых апостол и святых отец...»

Но эти меры не дали ожидавшегося результата – через 14 лет, в 1548 году с той же целью в эти земли был направлен священник Никифор с грамотой нового новгородского архиепископа Феодосия.

Следующая волна христианизации пришлась на XVIII век. Столетнее шведское владчество сопровождалось мерами к насаждению лютеранства особенно среди местного финноязычного населения – ижоры и води. В 1623 году в Ингерманландии по приказу шведского короля Густава Адольфа началось строительство лютеранских церквей в новообразованных лютеранских приходах. Следует отметить, что лютеранизация началась здесь ранее заключения в 1617 году Столбовского мира между Россией и Швецией: еще в 1590-е годы, во время временной оккупации этих земель шведами, в Копорье был создан лютеранский приход. В 1611 году основан приход в Лемболово. В 1620-х годах возникли приходы Инкере, Токсово, Келтто (Колтуши). Лютеранское церковное строительство шло очень быстро. Если в 1630 году в Ингерманландии было всего 8 приходов, то уже к 1655 году их стало 58, было построено 36 лютеранских церквей, в которых службы вели 42 пастора.

О религиозных притиснениях православных ижор шла речь в главе «Шведское время». Добавим, что среди ижор и води постоянно проводилась активная пропаганда лютеранства. Большинство православных церквей было закрыто, в оставшихся запрещалось читать проповеди «по-фински» (на водском и ижорском языке). В 1643 году в Стокгольме специально для ижор и води издали лютеранский катехизис на финском языке, но написанный кириллицей (т.е. русскими буквами).

Православной вере чинились и формальные препятствия. Мы уже писали о том, что в случае смерти православного священника не разрешалось приглашать нового из-за пределов Ингерманландии, а ведь это, как правило, оставляло приход без священнослужителя. Коренным жителям не разрешалось заниматься торговлей, если они по-прежнему принадлежали к православной вере. Тем не менее, ижоры оставались большей частью православными даже вблизи таких значимых для шведской администрации городов, как Ниеншанц. Так, холмогорский архиепископ Афанасий сообщал в 1701 году, что «ою ону страну Невы обитают земледелатели Ижоры, нашея христианская веры; церковь и священники с причетники имеют, обаче церковь нынешняя не священна… дань платят Шведам».

Но даже после многовекового распространения православной веры, после столетия попыток утверждения лютеранства, язычество у ижоры не исчезло. Древняя вера как бы отступила и, прикрытая христианской «формой», сохранила свои корни почти во всех праздниках, обычаях и обрядах, доживших до XX века. О праздниках мы расскажем в отдельной главе, а сейчас попробуем хоть немного заглянуть в уже почти исчезнувший мир древних верований.

Даже в наши дни у ижор сохраняются следы культа поклонения солнцу. Почти каждая пожилая ижорка, выходя из дому рано утром, крестится и кланяется солнцу. Некоторые крестятся и на солнце в полдень, и на солнечный закат. Иногда кланяются и молятся на солнце перед посещением бани. Часто просят у солнца и месяца здоровья и сил. Изредка крестятся и кланяются в новолуние месяцу. Солярная символика очень долго, вплоть до 20 века, сохранялась в вышитых узорах на полотенцах, в деревянной резьбе наличников окон. В старинных песнях, звучавших в деревнях Северной Ингерманландии при встрече жениха, прежде всего пелось приветствие месяцу и солнцу, а уж потом – долгожданным гостям: «Terve, kuu, terve päivä, terve tänne tulehille...» («Здравствуй, месяц, здравствуй, солнце, здравствуйте, сюда пришедшие…»). Может быть, обращение к светилам давало надежду на удачу и счастье в будущем?

До сих пор можно найти у ижор и следы древнейшего для многих прибалтийско-финских народов культа поклонения деревьям. Остатки таких верований мы встречаем у финнов, карел, вепсов, эстонцев, сету, води. Архивные материалы дают нам сведения о существовании в XIX веке священной сосны на Шлиссельбургской дороге, о «крестовых» соснах в Северной Ингерманландии, которым поклонялис при хождении на кладбище. У оредежских ижор в деревне Озерешно до 1970-х годов сохранялся обычай своеобразного «жертвоприношения» деревьям: при уходе молодого парня в армию, его мать украшала лентами березу у дороги за деревней. Эти ленты не снимались. На мой вопрос, зачем это нужно, ответ был всегда одинаков: «Пусть деревья ему помогут и сохранят». А на краю деревни Вистино, на Сойкинском полуострове, объектом поклонения служат старые сосны. Их порой называют «шведскими», но при этом рассказывают, что там когда-то стояла православная часовня. К этим соснам и сейчас приходят старые женщины, приносят еду: яйца кладут в дуплистые расщелины стволов, хлеб и печенье крошат и раскидывают и подножья сосен, молятся, держась рукой за стволы, кланяются и крестятся. Эти сосны посещают и в дни поминовения умерших, когда не хватает сил дойти до кладбища на Сойкиной горе, и в будние дни, когда «что-то не ладится, или кто заболел».

Одна сойкинская ижорка рассказывала, что у нее есть «кодипуу» («домашнее дерево»). В определенные дни она приносит к этому дереву пиво, вино или чай, кланяется дереву, крестится, выливает принесенное на землю и просит у дерева здоровья себе и своей семье. Она говорит, что это дерево – «хранитель ее семьи».

Существует и культ птиц. Издавна ижоры говорили: «Маленькие птички приносят лето, большие птицы уносят его». К маленьким почитаемым птицам относят жаворонков и ласточек. Значение ласточки в верованиях ижор столь велико, что в традиционном для многих финно-угорских народов мифе о происхождении земли из яйца птицы, место этой птицы (вместо утки или лебедя у других народов) у ижор заняла ласточка. Еще в 1847 году неизвестный ижор из Токсово пел о ласточке, снесшей золотое яйцо, из обломков которого произошли солнце и месяц. И в 1979 году идя по полю у д. Валяницы на Сойкинском полуострове я услышала:

       Pääsköilintu, päivöilintu,                    Ласточка, солнечная птица,

       Too ihhala ilmoilint,                           Та чудесная небесная птица,

       Lentteli kessoisen päivän                    Летала летним днем

       Etsi maata maataksee...                       Искала землю, чтоб поспать…

И шел дальше рассказ, как яйцо упало в воду, как кузнец выковал грабли, и из поднятых со дна кусков яйца были созданы звезды. В те же годы я видела, как старые женщины кланялись и крестились, заприметив пролетающую ласточку. Издавна убийство ласточки у ижор считалось настоящим тяжелым грехом.

И к жаворонкам отношение было ососбое. Раньше, когда первые жаворонки начинали устраивать гнезда на полях, праздновали особый «киурумпяйвя» («жавороночный день»). Дети делали из теста «птиц», шли на поле, пели особые песни и оставляли «жавороночный хлеб» для птиц на больших полевых камнях.

Осенью, заслышав трубный клекот улетающих лебедей, женщины обязательно выходили из дома, собирались вместе и пели песню летящим птицам. «Если не проводишь, назад не вернутся», - говорили они.

Повсеместно ижоры верили в духов «халтиаз». Чем ближе к человеку жили эти духи, тем добрее они были. По мере же удаленности от дома их опасность и сложность общения с ними возрастала. Самые «дальние» духи порой были невероятно опасны и встреча с ними сулила беды и даже гибель.

Духи дома («кодихалтиаз», «коди-исянтя», «маахалтиаз») жили в избе или под ней и заботились о доме. Считалось, что когда дом сгорал, дух дома плакал и эти тихие завывания слышны всякому. Хотя видеть его удавалось не всем. Некоторые люди, случайно встретившие духа дома, рассказывали, что он похож на небольшую кошку, змею или жабу. Другие отчетливо видели небольшого человека. Порой дух дома появлялся в виде женщины, иногда с детьми. Но боялся такого духа только очень трусливый человек. К тому же «кодихалтиаз» не выносил сквернословия. Говорили, что если в доме кто ругался, дух дома мог покинуть такую избу, а это вело за собой неудачи в хозяйствовании. Рассказывали, что чаще всего дух дома живет под печкой. Поэтому невеста, вошедшая в дом жениха, непременно бросала один из сотканных ею узорных поясов в огонь печи – приносила жертву духу дома. Часто в печь она бросала и деньги. До наших дней сохранился обычай смазывать верхнюю часть устья печи кровью убитого животного (хотя смысл этой жертвы уже позабыли и говорят, что так делают, чтобы «глина не пылила»).

В хлеву жил «танвазхалтиаз», который заботился о домашних животных, ему первому после отела коровы наливали молока в треснутое блюдце, чтобы лучше охранял скотину. Говорили, что этот дух хлева похож на собаку.

В бане жил «саунахалтиаз». Нельзя было ходить в баню больше двух заходов за вечер (мужчины и женщины), потому что третьим всегда ходил этот дух. А после бани нужно было непременно поблагодарить халтиаз за доброту и поклониться ему.

Рига стояла обычно вдали от жилья (боялись пожара). И существовавший в риге дух «риихихалтиаз» уже был не столь добр. Порой он показывался в виде пестрой кошки. И если в риге танцевали уж слишком шумно и долго, то этот дух мог ригу сжечь.

В лесу жили «мется-эмя» («мать леса») и «мется-тяди» («тетка леса»). Если пастух нарушал запреты (например, ломал ветки в лесу или ел ягоды прямо с куста), мать леса могла забрать из стада овцу или даже корову! Когда дети приносили из леса «подарки» (цветы, ягоды и т.д.), говорили, что их передала «тетка леса».

Опаснее всего была «вези-эмя» («мать воды»). Когда человек тонул, говорили, что его забрала «мать воды». Раньше в ижорских деревнях по берегам Луги каждый год на Ильин день резали барана, а внутренности и голову непременно бросали в воду хозяйке воды «вези-эмянтя», иначе в реке тонуло много детей.

Духи имели цвет. Еще в конце XIX века сойкинские ижоры утверждали, что если дух живет в песчаной земле, то он – красного цвета, а если в глинистой – то серого.

Как появлялись эти духи и куда уходили, могли ли они умереть или были вечными – неизвестно. Но был один дух, породить который могла любая женщина. Это дух носил странное непереводимое название «пáра» и его целью было приносить молоко, масло, зерно в дом к создавшей его хозяйке, забирая все это тайком у соседок. Такой дух известен и в Карелии, и в финской провинции Саво. По сведениям, собранным в Северной Ингерманландии, «пара» имеет вид мохнатого существа. К началу XX века только немногие знали, как создать себе «пара». Нужно было ночью, лучше всего в ночь на Иванов день, пойти в баню или ригу, прихватив с собой «клубок» бересты, скрученный кусок бересты и четыре веретена. Береста должна была быть не тонкая и гладкая, а задубевшая и толстая, ободранная тайком в Юрьев день (день первого выгона скота на пастбище весной). Из клубка делают «голову», из свернутой бересты – «тело», а из веретен – «ноги». Затем хозяйка, полностью раздевшись, имитирует «роды», покачиваясь над созданным «зверем» и трижды приговаривая:

        Synny, synny, Parasein,                           Рождайся, рождайся, Пара,

        Voita, maitoo kantamaan!                        Масло, молоко носить!

После этого береста превращается в мохнатое существо, но только если никто этих «родов» не видел.

Из рассказов сойкинских бабушек известно, что летает «пара» на «огненном яйце», размером с ведро  с тонким нитяным полуметровым хвостом. Она опускается в хлева и амбары, уносит во рту молоко и масло, если предусмотрительная соседка не забудет перекрестить закрывающую их крышку. Ходили слухи, что есть «пара», способная унести из дома и деньги. Не случайно говорили, что если человек беднеет, то к нему залетает чужая «пара», а если уверенно богатеет, то тут дело не чисто и, похоже, хозяйка родила себе «пару».

Защитить себя от духов можно было не только соблюдением правил и запретов. Помогало и «кормление» духов. Помогали и деревенские «знающие». Спасти могло и знание заговоров и заклинаний. До наших дней дошли заклинания при первом выгоне скота на пастбище, заклинание от укуса гадюки, заговоры от зависти и сглазу, от болезней, вывихов и ран. Красивейший заговор заблудившегося в лесу был записан от Кристины Андреевой из ныне не существующей деревни Таринайси (Андреевщина):

Metsän kukkoi, metsän riikki,                 Лесной петух, золотой павлин,

Metsän kulttaine kunikas,                        Золотой лесной король,

Metsän kukkoi kultaharja,                       Лесной петух с золотым гребнем, 

Mist veit, tuu siihe,                                  Откуда увел, туда приведи,

Ojenna ohjakset kottii kera,                   Направь правила к дому.

Ei oo nojan noitimist,                             Пусть не колдует колдун,

Ei kattehen katsomist…                          Пусть завистник не смотрит...

Заговоры были часто связаны с магическими действиями, направленными на защиту человека, его скота и урожая от различных бед. Особое значение в подобных действиях играли режущие и колющие орудия. Так, утром пасхального дня, держа их в руках, обходили двор, чтобы не водились змеи. Ножи и косы использовались в магическом обряде в Егорьев день. Следует сказать, что нож раньше являлся необходимой частью одежды каждого ижора, жених обязательно дарил его невесте перед самой свадьбой, нож клали в могилу рядом с головой, у пояса или у ног умершего. Вероятно, ношение ножа имело значение оберега.

 

КАЛЕНДАРНЫЕ ПРАЗДНИКИ  ИЖОР

У ижор до недавнего времени сохранялось много праздников, приуроченных к дням различных православных святых, но имевших столь глубокие языческие корни, что только хождение в церковь да само название праздника придавало ему христианское обличье.

Расскажем немного о самых главных «праазникат», указывая время их проведения по новому стилю. Кроме того, в каждой деревне были свои малые - «престольные» праздники. Так, например, в Пярспяя (Липово) на Кургальском полуострове – Иилия и Настосья, в Лаукаансуу (Остров) на реке Луге – Педро и Мииккула, в Сяятиня (Слободка) и Саарове (Югантово) на Сойкинском полуострове – Иилья и Мииккула.

Йоулумпяйвя (Рождество Христово) - 7 января (25 декабря по ст.стилю)

Непременно все ходили в церковь. В рождественское утро от дома к дому начинали ходить дети, распевая рождественские песни. Со второго дня молодежь ходила колядовать. Все святки каждый вечер гадали. То лили в воду расплавленный воск и смотрели, на что похожа полученная фигура, если на шляпу или сапог – вскоре появится жених, если на крест – жди смерти. То садились девушки в круг, каждая сыпала перед собой горсть зерна, и со словами «Кто первый выйдет замуж?», или «У кого будет самый красивый жених?» пускали в круг петуха: чье зерно петух начнет клевать, у той девушки это и сбудется. О будущих свадьбах гадали и на лучинах. Каждая девушка помечала «свою» лучину и втыкала в сугроб у дома за несколько дней до Рождества. А в канун праздника лучину поджигали, и скорость ее горения ясно указывала, выйдет ли девушка замуж в следующем году. Было и «страшное гадание» - ходили ночью в одиночку на перекресток дорог за деревню «слушать»: с какой стороны раздастся собачий лай – с той и приедут вскоре женихи, услышишь пение или смех – это тоже к свадьбе. Если донесется вой волков – чья-то болезнь не за горами, а уж если колокольный звон – то надо готовиться к похоронам.

Канун рождества был опасным временем: души покойников и всякая нечисть приходили в движение. Было много способов уберечься от них. Можно было положить железные или острые предметы под дверь или над ней. Можно было зажечь огонь, и в каждом доме всю рождественскую ночь горели свечи, а зачастую предусмотрительные хозяйки поддерживали до утра огонь в печи. Но лучшей защитой служили магические знаки, особенно кресты. нарисованные смолой или сажей на двери. Такие кресты в Западной Ингерманландии рисовали во все опасные периоды в кануны других праздников – в предпасхальную пятницу, в саму Пасху, на Яаани (Иванов день) и в другие времена разгула духов и ведьм. Крестными знамениями освящали и красный угол, где стояли иконы, и все отверстия в стенах (чтобы нечистая сила не проникла в дом). В канун рождества хозяин дома с топором, заткнутым за пояс, непременно осенял крестом все двери и окна дома, а затем клал топор под стол.

Очень важным было, кто первым из гостей заходил в дом в рождественское утро: если мужчина – то будет хороший приплод телятами и ягнятами, а если женщина – то ничего не будет. Поэтому на приходящую гостью очень сердились и могли сразу прогнать из дома.

С начала ХХ века привозили в дом из лесу ёлку, украшали ее лентами.

Везериста (Крещение Господне) – 19 января (6 января по ст.стилю)

Как и у русских, у ижор считалось, что обливание на Крещение может смыть все грехи за год. Брали для этого не только освященную в церкви воду, но и сами «святили» колодцы, ставя деревянные кресты. В некоторых деревнях в этот день обязательно варили и ели горох – полагали, что тогда он хорошо уродится. Порой перед едой хозяин выходил из дома и разбрасывал горох, принося «жертву» морозу (ведь весенние заморозки порой губили посевы) «Ешь, ешь, мороз зимой, а не весной!». Считалось, что гадание перед Крещением всегда сбывается.

Лиугупяйвя (Масленица) – за 7 недель до Эйяпяйвя

Праздник начала весны. Как и соседнее русское население, ижоры в этот день катались с гор. Молодые ездили по деревням на лошадях, пели особые масленичные песни:

     Livvukka, rekkoi lippiä,                Катитесь, сани скользкие,

     Lipiäistä liukuteetä,                      По скользкой дороге для катания,

     Karhiaista kaivoteetä.                   По шершавой колодезной дороге. 

     Miks ei kuulu kukkujaista,            Почему не слышно кукующей,

     Eikä äänen antajaista?__               И подающей голос?

     Mikä meijen tyttölöillä,                Что с нашими девушками,

     Kuka kassoin kantajilla?..             Что с носящими косы?..

 В этот день готовили лучшие угощения – тогда и весна будет хорошей, и урожай щедрым. После обеда вся семья ходила в баню. А вечером, после ужина, стол непременно оставляли накрытым, говоря при этом: «Бог бежит через стол!».

Урбипяйвя (Вербное воскресение) – за неделю до Эйяпяйвя

Ближе к ночи дети шли «вербовать»: прежде всего, заходили к крестным, а потом и к знакомым, стегали их прутьями вербы, украшенными лентами, говоря при этом:

     Urpaa verpaa,                             Верба, верба,                                             

     Viigokselle velkaa,                     На неделю долг,

     Kanaltaaz muna,                         От твоей курицы – яйцо,

     Kakku taiginaizeltaaz,                 Кусок хлеба от твоего теста,

     Voiluzikka leivältääz!                 Ложка масла от твоего хлеба!

Эти прутья вербы хозяева оставляли у себя, клали рядом с иконой и берегли до дня первого выгона скота на пастбище, а иногда и дольше – считалось, что эта верба будет лучшим лекарством для животных.

А через неделю, на пасху, дети приходили за «долгом»: те, кого они ударяли вербой, должны были одарить их сластями или яйцами.

Эйяпяйвя (Пасха Христова) – время проведения ежегодно менялось.

Это название относилось порой и к семинедельному предпасхальному посту, и к дням до Пасхи, но чаще всего так называли именно Пасху. Если корова к Пасхе не начинала доиться, то такую Пасху называли «черной Пасхой». Накануне Пасхи, в чистый Четверг нельзя было брать землю в руки и срывать ветви с деревьев – говорили, что «maad ja puud leinaad» («земли и деревья горюют»). Нельзя было и нарушать тишину – шумные работы считались грехом.

Праздник длился 3-4 дня. Пасху ижоры праздновали, как и все православные – ходили в церковь, разговлялись яйцами, куличами, творожной пасхой. Но сохранялись и древние верования: ранним пасхальным утром хозяева обходили свои дворы, держа в руках ножи, топоры или косы – для того, чтобы все лето змеи не заползали к ним. Девушки ходили по улицам, одаривая понравившихся парней крашеными яйцами, те в ответ целовались с ними. Были развлечения и для «мужской» половины - в некоторых деревнях и мальчики, и взрослые мужчины «катали» яйца – для этого делали специальные деревянные желоба. Целью «катания» было сбить своим яйцом яйцо соперника.

В каждой деревне, на опушке леса, в сараях, в овинах в этот день парни ставили качели. Скрип сотен и  тысяч качелей приветствовал пасхальный вечер! Ведь с давних времен считалось, что качание на качелях – не просто удовольствие, но в нем заключен уже не осознаваемый нами смысл плодородия. Не случайно, у многих народов качание относится к древним календарным весенним обрядам. На Карельском перешейке, у северных ижор были в ходу «веревочные» качели (из крепкого каната и широкой доски, на которую порой усаживалось 12 человек!). В 10 часов вечера, когда заканчивали качаться, быстро убирали веревку и доски до следующего «качания». А по берегам реки Коваши, на Сойкинском полуострове и в нижнелужских деревнях качели часто делали очень основательно: опорные столбы - из сосновых бревен, ось – из дуба, сиденья – из березы. Девушки заполняли сиденье, а 2 парня стояли по краям и, держась руками за веревки или «оглобли», на которых было подвешена «отроческая доска», раскачивали качели. Как высоко они порой взлетали! Сколько прекрасных «качельных» песен доносилось оттуда! Одна девушка была запевалой, другие подхватывали песню, повторяя услышанные слова. А те, кому не хватило места на качелях, ходили рядом, досаждая просьбами, или пели в кругу. Песни были разные. Пелись эпические «длинные руны», лирические и обрядовые песни старинной калевальской метрики. Так, знаменитая ижорская народная певица XIX века Ларин Параске вспоминала, что древнейшую руну о сотворении мира из яйца птицы она услышала именно на качелях. Но уже с середины XIX века такие песни пели, в основном, пожилые люди. А  молодежь либо изменяла старинные руны, либо пела совсем новые песни, порой чем-то схожие с русскими частушками. В некоторых деревнях качели сразу после Пасхи убирали – они без присмотра были опасной радостью, часты были несчастные случаи с детьми, и отцы многодетных семей иногда ночью, тайком, подпиливали стояки качелей. Порой на качелях качались до Троицы. А кое-где качели так и стояли до осени. И теплыми летними вечерами, по воскресеньям и по праздникам оживали качели, вытаптывались качельные склоны, возвращался уходящий загадочный мир древних песен!

Юрги (Юрьев день, день св. Георгия) – 6 мая (23 апреля по ст.стилю)

Все посевные работы к этому дню должны быть закончены. Но все же главный смысл этого праздника не был связан с земледелием. «Юрги» - день первого выгона скота на пастбище. Рано утром хозяйка шла в хлев, держа в руках сито, куда она обязательно клала икону  Св. Георгия, вербу, сохраненную в святом углу после Вербного Воскресения, и нож. С этим ситом она обходила своих коров, держа косу в руках или нож в зубах (!) и прося Св. Георгия охранять их все лето:

    Pyhä Jyrgi metsän herra,                       Святой Егорий, господин леса,

    Miikkula meroin kuningas,                   Мийккула, король моря,

    Paa siä suelle suitset päähä,                  Надень ты узду на волков,

    Paa siä karhut kammitsaa.                    Надень на медведей путы.         

Затем нож она клала под порог или втыкала над выходом из хлева. Только после этого можно было выгонять скотину на улицу. Пастух тоже совершал «обход» вокруг стада, но лишь после того, как получал от хозяек узелки с яйцами, хлебом и солью. Следует вспомнить, что выбор и наем пастуха были одними из самых важных деревенских дел: от его знаний, в том числе магических, зависело многое. Поэтому в пастухи старались брать не «своих», а «пришлых», лучше всего, «из другого народа». Тогда было больше уверенности, что кроме своего и местного языка, пастух знает еще и «лесной язык» и сможет лучше договориться с духами и хозяином леса о сохранности животных. Считалось хорошим знаком, если у пастуха были какие-либо увечья, странности, или он хоть чем-нибудь отличался от обычных деревенских мужиков, говорили при этом «если человек увечный, то он ближе к Богу».

Если Юрги был холодным днем, или весна была поздней, и еще лежал на полях снег, коров все равно выгоняли из хлева, хоть на час. А когда они возвращались, им скармливали часть припасенного еще с предпасхального поста «ристилейбя» («крестового хлеба») – чтобы животные были здоровы. Такой хлеб выпекали в среду четвертой недели поста.

А к вечеру непременно устраивали деревенский праздник! Молодые уходили за деревню, разводили костры, плясали вокруг них, пели «егорьевские» и другие песни. Сюда же приходили и мужчины, сидели в стороне, пили пиво, обсуждали будущий урожай.

А у замужних женщин был свой отдельный праздник. Судя по всему, когда-то это был праздник, связанный с культом плодородия. В некоторых деревнях накануне Юрги еще в 1930-х годах устраивался особый «бабий праздник», на который собирались только замужние женщины, и ни в коем случае не допускалось присутствие мужчин, кроме пастуха. На время пастьбы на пастуха были наложены различные запреты, один из которых – не иметь близости с женщинами – поэтому с Юрги до осени пастух «мужчиной» не считался. Иногда, если пастуха пригласить не удавалось, звали какого-нибудь другого мужчину, он наливал вино, подыгрывал на берестяной трубе или рожке. В одной избе порой собиралось более 40 женщин. Большинство из них были простоволосы, хотя в другое время ношение головных уборов, скрывающих волосы, было строго обязательным. Двери плотно закрывались, даже окна иногда завешивались. Праздник сопровождался трапезой в складчину, причем угощались в основном яйцами и яичницей, пили вино и водку. На «бабьем празднике» пели величальные песни и качали молодух, вышедших замуж в течение года, а также женщин, у которых родился первый ребенок или первый внук. Затем все выходили на улицу и, взявшись за руки, цепью (как обычно ходили на вечерних гуляниях девушки) шли по улице, распевая песни.

Маахенккеуз (Вознесение Господне) – 40 дней после Эйяпяйвя

В этот день «ничего не делали» - все работы, связанные с землей, были запрещены. Ижоры издавна считали, что в этот день земля родилась, она отдыхает и ее нельзя беспокоить. Нельзя было срывать траву и цветы. Даже старались меньше ходить по самой земле! Были в этом празднике и христианские мысли: «земля и деревья горюют» по Христу, все нужно было делать в тишине.

Троитса (день святой Троицы) – 50 дней после Эйяпяйвя

На Сойкинском полуострове Троица была главным праздником в деревнях Мяттяхя (Горки), Савимяги (Глинки), Хамала (Гамалово).

К Троице заканчивали сажать картофель. В субботу перед Троицей следовало сходить на кладбище - это был один из главных поминальных дней. На могилы несли еду для мертвых – размоченный или сваренный горох, яйца (их нужно было раскрошить, чтобы мертвым елось легче), кашу, куски пирогов. Окна и двери домов на Троицу украшали березами, которые выкапывали в лесу. А порой шли тайком в лес и под корневище березы закапывали монету с просьбой к дереву сохранить здоровье.

На Троицу любили устраивать свадьбы. И в воскресный день был обычай: невесты прогуливались по деревенской улице в праздничных нарядах. Особенно многолюдны в этот день были деревни с широкими улицами – сюда съезжались не только невесты и молодые, но и окрестная молодежь. До позднего вечера все прохаживались по улице взад и вперед, пели и танцевали.

Яани (Иванов день, рождество Иоанна Предтечи) – 7 июля (24 июня по ст.стилю)

Для многих народов это был один из главных годовых праздников. Это был день летнего солнцеворота, когда солнце достигало своего апогея. Это был самый длинный день в году и самая короткая ночь. Это было время наивысшего расцвета всего живого. Время, когда даже здесь, на холодных балтийских берегах наступало лето и даже самым печальным людям казалось, что радость будет если и не вечной, то, без сомнения, долгой.

Этот праздник дошел до нас из такого древнего прошлого, что порой трудно понять загадочный смысл его обрядов. Праздник справлялся ночью, обязательно жгли костры, пели и плясали вокруг них, купались или обливались водой, плели венки, собирали магические травы. Древнее название его потерялось в веках. Новое имя этот древний праздник получил с распространением христианства, когда он был приурочен ко дню Иоанна Крестителя, хотя почти все обычаи этого чудесного дня и ночи не имеют ничего общего с церковным преданием об этом святом.

К празднику готовились загодя: ведь к Яани в домах все должно быть убрано, выстирано и украшено зеленой листвой, цветущей черемухой или рябиной. В некоторых деревнях у ворот или дверей дома ставили срубленные березки (как на Троицу). У северных ижор пол застилали зелеными ветвями, на окна и стены вешали венки из цветов. По древним поверьям, зелень защищала от ведьм и других темных сил. Поэтому порой украшали и животных: к рогам привязывали жгуты из цветов, камыша и зеленых ветвей. Всю цветочную и зеленую красоту разумные хозяйки никогда не выбрасывали, а хранили до дня окончания полевых работ, когда ее скармливали коровам и овцам – ведь в этих засохших травах сохранялась магическая сила жарких летних дней и свежих ночей.

Утро кануна Яани начиналось со сбора дров для костров: в дело шли и остатки бревен, и поленья, и любые сучья.

В этот же день во многих деревнях начинали купаться: считалось, что до Яани вода еще слишком холодна. А если уж не купались, то обязательно обливались. Начинали потеху парни и молодые мужики, поливая друг друга водой их ведер. На их хохот сбегались соседские девушки, а потом и взрослые степенные мужики бегали по улицам с ведрами и обливали всех встречных. Едва просушив нарядные сарафаны и юбки, девушки отправлялись в поля собирать «заветные» цветы. Но главным была не красота букетов, а их колдовской состав: девять, а, порой, двенадцать видов цветов и, прежде всего, «Иванов цветок» (Melanpyrum nemorosum), должны были принести магическую силу. Лучшие целебные и травы для ворожбы нужно было собирать на чужих полях. Растения и венки, собранные в этот день, защищали тех, кто их носил, от болезней, а дом – от нечистой силы. В этот день мужчины часто выкапывали можжевельник с корнем – он защищал дом от грозы, им хорошо было окуриваться для выздоровления. Но в эту ночь мало кто думал о возможных болезнях и бедах, важнее было искать свое счастье. Как девушке привлечь к себе парней? Лучше всего пойти париться в баню с веником, куда добавлены собранные утром травы. Тогда и тело станет более красивым, и через банное окно можно разглядеть будущего жениха. А после мытья бросали через крышу бани березовые веники с определенными цветами для испытания судьбы (в какую сторону падал комлем веник, туда и предстояло выйти замуж). Увидеть суженого можно было и не выходя из дома: положишь собранные цветы под подушку или подвесишь их к балке под крышу – милый непременно приснится. Узнать о близости свадьбы можно было и так: взяв из поленницы дрова, следовало сосчитать и, если их было четное число, то быть девушке скоро замужем.

Для того, кто счастье видел в богатстве, ночь в канун Яани давала возможность стать невидимкой и открывать заповедные клады. О, сколько парней не замечало тихую красоту июньской ночи, стремясь найти цветок папоротника – ключ к кладам! Но клад давался не каждому, нужно было знать множество строгих правил, иначе клад уходил из рук, и опять нужно было ждать целый год.

На Иванову ночь ижоры издавна жгли костры. Еще у знаменитого исследователя XVIII века академика Готлиба Георги мы встречаем описание этого праздника, когда у священной липы в канун праздничной ночи ижоры жгли костры и приносили в жертву духам белого петуха. В некоторых деревнях были особые горки, где парни на высокий шест или на верхушку березы крепили тележное колесо. Как ярко и долго оно горело! И видно было это оранжевое деревенское солнце отовсюду. На Сойкинском полуострове часто вместо колеса поднимали смоляную бочку – и тогда огонь пылал ночь напролет.

Но самые небывало красивые костры были у северных ижор на Карельском перешейке. За две недели до праздника молодые пастухи из бревен и поленьев воздвигали башню высотой до 10 метров! А рядом ставили несколько дровяных башен пониже. Все костры обносись оградой с воротами, где все жерди были соединены берестой. И вот светлой ночью, на фоне еще не остывшего от заката неба, вспыхивало новое зарево: горели костры, пылала ограда и в воздухе, как огненные птицы, летали подожженные берестяные шары, сплетенные пастухами в длинные ночи перед Яани.

Костер должен был гореть очень ярким пламенем, как символ победы света над тьмой, как очиститель тела и души человека от всего плохого, от дурных сил и злых духов. Не случайно северные ижоры называли такие костры «pyhiä tulia» («святые огни», в других местах их называли «kokkoi»). Через такие костры прыгали молодые, полагая, что при этом непременно излечишься от хвори, а если прыгнуть высоко, то хлеба уродятся высокими и густыми. Вокруг костров танцевали, водили хороводы, пели особые хороводные песни, играли. Но начиналось гуляние, как правило, песней-зазывом:

Tulkkaha tulelle meijen,                              Приходите к нашему пламени,

Valukaha valkijalle,                                    Стекайтесь к огню,

Tookkaa puuta tulessanne,                          Приносите дров с собой,

Hiiltoi hibjoi sezlässänne,                           Тлеющие угли за пазухой,

Kekelettä kenkässänne!                               Головешки в своих сапогах!

Но не все кружились вокруг костров, не все пели бойкие или задумчивые песни. Ведь в ночь перед Яани можно было «шутить»: заткнуть старой шубой или чем-либо иным дымоход в избе соседей, развалить поленницу на дворе понравившейся девушки, затащить лодку, а иногда и телегу на крышу сарая. Почти везде загораживали дороги повозками, бочками и дровами, на телеги устанавливали «жениха» и «невесту» из соломы. Некоторые парни и мужики в эту ночь на полях караулили «ведьм», стараясь узнать, какая из подозреваемых в колдовстве деревенских женщин обстригает на чужом поле хлебные колосья для своих магических целей.

Но и «шутники возвращались к кострам, где песни сменяли друг друга, где танцам не было конца, где молодые договаривались о свадьбе, а старики, быть может, отплясывали свои последние кадрили.

Педро (Петров день, день св. первоверховных апостолов Петра и Павла) - 12 июля (29 июня по ст.стилю)

Педро был и остается одним из самым важных годовых праздников. Педро праздновали, например, на Сойкинском полуострове в Лоанкюля (Логи), Волоитса (Валяницы), Виистинаа (Вистино), Руутсия (Ручьи), Киргоммяги (Сойкино), в нижнелужской деревне Лаукаансуу (Остров).

До конца XIX века проводились в этот день коллективные культовые праздники-братчины – «ваккове», на которые собирались жители всей деревни, включая самых старых, едва ходящих, и малолетних детей. Этот праздник должен был умилостивить как души умерших, так и христианских святых, чтобы засуха не погубила хлеба. Это был праздник земледельцев, хотя его праздновали и в таких деревнях, как  Харкола (Гарколово) на Сойкинском полуострове, где выжить можно было только ловя рыбу. Согласно известному финно-угроведу XIX века, академику Шёгрену, ижоры в XVIII—XIX веках отмечали Петров день приношением к священным деревьям еды и питья духам предков. Даже в начале ХХ века в некоторых деревнях сохранялся обычай приносить в этот день в жертву быка или барана, чьи внутренности бросали в воду, а мясо съедали.

Еще 150 лет назад Педро праздновали в священных рощах. Еще у Шегрена находим сведения о том, что в приходе Серепетта Педро проходил в можжевеловом лесу, который потом был вырублен местным священником. И все же православная церковь не смогла побороть традиции этого праздника и «включила» его в церковную практику: около многих священных деревьев или в священных рощах были поставлены каменные кресты и часовни, где перед братчиной проводилась служба. Но к концу XIX века Петров день в прилужских деревнях праздновали на берегу, в хэваских – на открытых взгорьях, в сойкинских деревнях - на краю деревни, чаще всего в одной их огромных риг, где ставили икону Св.Петра, и где заранее варили пиво. Пиво было одной из главных составляющих праздника и ему уделялось много времени и внимания. Сначала со всех дворов собирали определенную меру зерна (ячменя или ржи), а затем самые умелые «пивовары», обычно 2-3 человека, варили пиво.

Настоящий праздник начинался с утра. По деревенским улицам ходил «праздничный» народ: и молодые, и старые, и свои, и знакомые из соседних деревень, наряженные в лучшие свои одежды. В сойкинские деревни любили на этот праздник приезжать и финны с островов – по сравнению с тихой островной жизнью здесь-то было небывалое веселье. Часам к десяти люди постарше шли в церковь на службу, молодые же начинали прогуливаться у церкви (вдруг да обратишь на себя внимание приглянувшейся девушки или парня!). Не особо набожные мужики предпочитали посидеть пару часов в деревенском кабаке.

После службы священник со всем народом отправлялся благословлять поля, дворы и праздничное пиво. Знаки для сбора народа на праздник были разные. Так, в Харкола (Ст. Гарколово) пивовар ударял по подвешенному бревну. А в сойкинских деревнях дети варщиков пива бежали к самым отдаленным избам, крича в окна: «Ваккове! Поп пришел!»

На «ваккове» каждый приходил со своим пивным ковшом или чашкой. Сам народный праздник начинали молодые незамужние девушки песней в честь Св. Петра. И только эту песню могли петь в праздничной риге. Если было много народа, и все не могли поместиться внутри, то открывали все двери и окна настежь, чтобы песню-заклинание слышали все люди, и земля, и поля, и небо над ними:

   Pyhä Pedro armollinen                           Святой Петр милостивый,

   Pyhä Iilia izändä,                                   Святой Илья, хозяин,

   Laskii maaha maajalalle,                       Сойди на землю,

   Tye meille viirahisse.                            Приди к нам в гости.

   Kai on saatu, kai on tuotu                     Все добыто, все принесено

   Pyhän Pedron kunniaksi,                      В честь святого Петра,

   Pyhän Iilian varaksi.                            Для святого Ильи.

   Kolt meil putkia puhhuu:                     У нас из трех стеблей льется:

   Yhest oloi punain,                               Из первого – пиво красное,

   Toizest viina vihhain,                          Из второго – вино злое,

   Kolmanehest medoi makkiia...            Из третьего – мед сладкий…

   Nossa pilvi pikkarain,                         Подними облако маленькое,

   Hattaraine harvukkaine,                      Тучку реденькую,

   Kastele mejän kagroja,                       Намочи наши овсы,

   Ojentele ozria.                                    Распрями ячменя.

А затем все выходили на улицу, пели, танцевали, водили хороводы. Перед каждым домом хозяйки ставили широкие столы, а на них – самые разные пироги, соленую рыбу, чай или кофе и, самое главное, чарки с пивом и водкой. Кто угодно, знакомый или вовсе неизвестный, мог придти тогда в дом, и его усаживали за стол. Отказ от угощения считался тяжелым оскорблением!

Так, застолье сменялось песнями, песни – танцами, танцы – застольем. Издавна на праздниках звучало кантеле, к концу XIX века его сменила гармонь. Молодежь не успокаивалась и к вечеру. И всю ночь с окраин деревни доносились смех, пение и музыка!

Второй день праздника проходил также. Порой, если Педро был престольным праздником и в соседней деревне, то гости утром могли найти ворота деревни, где они вчера так весело праздновали, закрытыми. Тогда все шли в соседнюю празднующую деревню, и праздник повторялся заново. В сойкинских деревнях гостей «по-хорошему» встречали лишь в первый и во второй день, а если какой-нибудь мужчина заявлялся на третий или, еще хуже, на четвертый день, то его могли и положить на скамейку да надавать прутом, приговаривая: «Зачем пришел? Это праздник нашей деревни!»

К концу четвертого дня праздник завершался. И только уставшие ноги, охрипшие голоса, да тяжелые головы напоминали о прошедшем веселье.

Иилия (день Св.Ильи) – 2 августа (20 июля по ст.стилю)

Записи Ф. Туманского (XVIII век) говорят о том, что ижоры также торжественно, как и Петров день, отмечали Ильин день. Устраивались «братчины» — совместные трапезы ритуального характера всей деревенской общины. Непременно в этот день убивали домашнее животное — барана, рыжего быка или свинью. Этот обычай раньше был широко распространен у северных русских и прибалтийских финнов. Судя по всему, на «братчины» собирались жители нескольких деревень, так как мяса жертвенных животных, как сообщает исследователь ижоры XVIII века Ф.Туманский, хватало лишь на старейшин. Праздник проходил либо рядом с часовней, либо в специально отгороженном месте. Многие исследователи полагают, что и этот и предыдущий праздник когда-то давно был посвящен верховному божеству многих финских народов Укко. Ведь еще в начале XIX века в эти дни исполняли обрядовые песни в честь древнего бога-громовержца.

Иилия был главным праздником в сойкинских деревнях Оуссиммяги (Евсеева Гора), Венаконтса (Пахомовка), Таринайси (Андреевщина), Сяятиня (Слободка), Саарове (Югантово), Коскина (Кошкино), Таммиконду (Дубки), Отсаве (Сменково), Ильесса (Новое Гарколово), Харккола (Ст.Гарколово) и в Пярспяя (Липово) на Кургальском полуострове.

В XIX веке разницы в проведении между Педро и Иилия не было. Даже песни-заклинания были теми же, только сначала пели, обращаясь к Св. Илье. Также варили пиво, обильно угощали гостей (к тому дню на столах должен лежать хлеб из нового зерна), танцевали и веселились, но уже в других деревнях, где престольным праздником был день Св. Ильи. Дольше сохранялся и обряд жертвоприношения барана. Выбирали жертву по-разному: иногда – лучшее животное в стаде, порой – то, которое первым вернулось домой в канун праздника. В нижнелужской деревне Котко (Орлы) и Пярспяя (Липово) на Кургальском полуострове при заклании жертвы не должны были присутствовать женщины. Были сведения и о том, что порой жертвенного барана не резали, а топили в реке, тогда он считался «чистым». Внутренности, иногда и голову животного бросали в реку, крича всем народом, что есть силы «Кирлоукс! Кирлоукс!» Местные жители были уверены, что если духу реки не принести такой жертвы, то в реке утонет много детей.

Иилия праздновался обычно 4 дня. Но в сойкинских деревнях у него было свое продолжение, носившее название «куккоиилия» («петушиный Илья»). Ночью на пятый и шестой день праздника мужское население бродило по деревне, выискивая петухов в тех домах, где хозяев не следовало опасаться. Если петуха находили, его тут же убивали и уносили с собой. Конечно, можно было петуха и купить, также как и другие угощения, но в этом уже не было куража! Затем всю добычу собирали в доме какого-нибудь холостого парня, и приглашенная женщина готовила еду, а потом уходила. И тут уж начинался праздник только для мужиков, где место было и выпивке, и рассказам об «охоте», и прочим мужским «правдивым» историям!

Лаари (день Св. Флора и Лавра) – 18 августа (31 августа по ст.стилю)

Почитался у ижор и «конский праздник» в день святых Флора и Лавра. Рано утром парни и девушки гнали своих лошадей в табун, и каждый спрашивал у конюха разрешения сжать сноп овса. Этот первый сжатый сноп несли в дом и ставили в святой угол, где он и стоял полдня. Вообще первая половина этого дня считалась обычной, рабочей. Зато вторая половина была праздником, не только для людей, но и для лошадей – их в этот день к назначенному времени приводили к церковной ограде и долго ждали, когда придет священник, который окроплял их святой водой и благословлял. Днем из ржаной муки выпекался особый небольшой хлеб «сатула» («седло») в виде креста со вставленным в середину яйцом. Лошадь гладили им по спине, чтобы она была гладкой и круглой, как яйцо. Затем первый сжатый сноп овса и сам хлеб давали лошади, а яйцо съедал тот, кто ухаживал за ней. Лошадей в этот день на работе не использовали, давали им отдохнуть.

Виизенья (Воздвижение Креста Господня) - 27 сентября (14 сентября по ст.стилю)

Этот день посреди такого напряженного времени, как копка картофеля, не был настоящим праздником. В Виизенья лошадей с табунного выпаса забирали по домам, в конюшни. Коров и овец ставили в сараи позднее, через две недели, в праздник Покров. Но был и строгий запрет в этот день – нельзя было ни в коем случае ходить в лес – это был «змеиный день». Змеи последний день в году «веселились» - перед тем как уйти под землю на всю зиму, десятками собирались на сухих пригорках и влажных низинах. А если уж нужда и гнала кого в лес, то нужно было перед выходом из дома вспомнить заговор от змеиного укуса:

Kyymäläin, käämäläin,                                   Кюмяляйнен, кямяляйнен,

Musta mato Мaanallain,                                 Черный червь Маналы,

Kilva kulon allain                                           В сухой траве поблескивающий,

Halki mättähän männijä,                                Через кочку идущий,

Luulit puuta purraksees,                                 Думал ты укусить дерево,

Ja paijua pannessaas,                                      Иву ужалить,

Koivua kokataksees...                                     Березу тюкнуть,

Panit siivotan sisest,                                       Ужалил ты скотину,

Panit ihmisen sisest.                                       Ужалил человека.

Tuu mettä kiirees pääl,                                   Принеси скорее меду (на рану),

Alla vaskisen navvaas...                                 Под бронзовым своим пупом…

Настосья (день Св. Анастасии) – 11 ноября (29 октября по ст.стилю)

Это был женский праздник. Ведь св. Анастасия считалась покровительницей овец, а именно хозяйкам приходилось о них заботиться. К этому дню варили пиво, а в домах побогаче резали специально выращенную к этому дню овцу. Но если уж кто на Сойкинском полуострове или на нижней Луге мечтал о хорошем овечьем приплоде или самой густой в деревне овечьей шерсти, те ехали в водскую деревню Пиллово или ижорскую деревню Пярспяя (Липово) и несли к деревенской часовню св Анастасии шерсть, овечьи головы и ножки и клали их на землю. В Настосья в часовню приезжал служить службу священник, он и благословлял овечью шерсть – только тогда с овцами все могло быть хорошо. Затем часть приношений забирал священник, а большую часть отдавали нищим. «Что отдашь нищему – то отдашь своему умершему родственнику», - говорили старики. После службы устраивали складчину. В Пярспяя (Липово) на Кургальском полуострове Настосья праздновали, как положено – 4 дня. В других же деревнях – один день.

Мииккула (день Св.Николая) – 19 ноября (6 ноября по ст.стилю)

Этот праздник праздновали 4 дня. Но самым главным был вечер накануне. После наступления темноты деревенские парни и девушки большой группой ходили по деревне от дома к дому. Войдя в дом, девушки начинали петь и танцевать, затем хозяин приглашал их за стол с домашними угощениями – заваренным толокном, пирогами, пивом, водкой и, обязательно,  мясным супом. В нижнелужских деревнях непременно на этот праздник готовили пироги с сыртью и налимью уху. Был особый порядок усаживания за стол: если у хозяев была взрослая дочь – то первыми за стол проходили девушки, а если – сын, то первыми вышагивали парни. Перед уходом пелась благодарственная песня. Но если молодежь в дом не пускали, то под окном начинали петь особую «ругательную» песню и желали хозяевам «тяжелого» счастья. Остальные дни праздника молодежь танцевала и пела, раньше – под перезвон каннеля, позднее – под гармонь. Для таких посиделок за небольшую плату снимали дом, чаще всего у какой-нибудь одинокой старушки.

Во многих деревнях к Мииккула забивали скот. Многие заранее покупали «часть» еще живой свиньи или овцы, тогда одно животное резали сразу для мииккульской еды нескольких домов. Возможно, это следы древнего общего жертвоприношения.

* * *

Нам удалось лишь прикоснуться к праздничной традиционной ижорской жизни. Многое останется в ней непонятым. Долго еще мы будем гадать о забытом значении таинственных обрядов, о причинах странного переплетения давно ушедших верований и христианских канонов. Еще не раз будем вкладывать свой современный смысл в поступки людей прошлого, пытаясь осознать глубинную суть их радости и праздничных надежд. Но останется главное чувство – чувство гордости за народ, у которого память о праздниках сильнее памяти о бедах.

 

СВАДЬБА

Особенно интересны были семейные обряды. Любопытно, что упомянутые грамоты архиепископов дают возможность предположить существование у ижоры еще в XVI веке пережитков ранних форм брака, когда наряду с первой («предней») женой муж мог иметь других жен, а женщины тоже могли жить «с иными людьми законопреступно». Такие брачные формы вскоре были изжиты.

Обращаясь к ижорским свадебным обрядам, мы попробуем кратко описать их, опираясь на детальные описания Ф. Туманского, подкрепляя их более поздними сведениями и учитывая при этом, что с конца XIX века в ижорской свадьбе стало заметно сказываться русское влияние.

У ижор выбор невесты осуществлялся лишь по желанию жениха. Традиционный ижорский свадебный обряд начинался трехэтапным сватовством, которое порой называлось «тупакат» (от слова «табак»). Сначала родители выбирали свата «кессилюка», который отправлялся в дом невесты и объявлял причину своего приезда и, не дожидаясь ответа, уезжал, чтобы приехать снова через неделю. Затем, в случае согласия девушки, сват (уже называемый «киглама»), дарил ей от жениха 20 копеек, а невеста ему — платок. После курения табака и распития вина договаривались о дне обручения.

Обычно через неделю, сват с женихом и дружкой приезжали к невесте. Жених вручал ей деньги и обручальное кольцо, а невеста дарила ему вышитый платок. Мать невесты, в свою очередь, приказывала ко дню свадьбы прислать головной белый платок, пояс с оловянными бляшками, нож с ножнами и несколько пар кожаных башмаков. Часто на обручение приглашались многочисленные гости, все пили пиво и курили табак. Не случано ижоры говорили: «Если дым появился над домом – значит или пожар, или курят на обручении!». Часто при этом деревенские парни и девушки били в печные заслонки, устраивали невероятный шум на улице, громко крича. Что такая-то девушка выходит замуж. В это время в доме обязательно пели песни, печальные – невесте, в ожидании скорого расставания, недобрые – сватам:

Kosolaine, keelikoira,                         Сватушка, языкастый пес,

Pitkä keeli, pettelikkoi,                       Язык длинный, ты обманщик,

Pettelit miun sissoine,                         Обманул мою сестру,

Manittelit meiltä marjoin.                   Сманил у нас ягодку.

Yks oli ainoi puu kylässä,                   Одно было дерево в деревне,

Yks oli oksalla ommeena...                 Одно яблоко на ветке…

 Перед свадьбой жених и невеста обязательно мылись в банях. И здесь уже звучали свадебные причитания:

A miksipä levitittä miun lepehet, leinäkkään,

I miksipä harotitta miun hapeneen, hekoinhalukkaan?

I onha miul kaks kättä, kytööväl itsi...

I viis sormia, sorttunehelle itsi...

И зачем же распустили пряди моих волос у меня, кручинной,

И зачем же распушили мои кудри, мне, слабой, маятной?

И есть же у меня самой две руки, у тлеющей самой,

И есть пять пальцев, у надломленной самой...

  • К свадьбе и в доме жениха, и в доме невесты обязательно пекли свадебные караваи «купели», украшенные круглыми оттисками – потом такими хлебами благословляли молодых.В каждом доме варили ржаное или ячменное пиво, пекли пироги.
  • Ижорская свадьба, как и у многих народов Восточной Европы, была двухходовой - после венчания невеста возвращалась к своему отцу, а жених - в свой дом, где каждый со своими родственниками, дарящими подарки, праздновал свадьбу по отдельности. К концу 19 века порядок изменился: молодые после венчания сразу ехали в дом жениха, где устраивали общий пир, то есть свадьба стала одноходовой.
  • Когда невеста ехала в церковь, лицо ей закрывали большим покрывалом «суур корвилуз», чтобы уберечь от злых духов.

На следующий день жених с родичами ехал за невестой, а после угощения, пения «отъезжей» песни и благодарения матери за хорошее воспитание дочери все ехали в дом жениха. На пороге свекровь встречала молодых с хлебом и иконой или с кружкой пива, из которой все по очереди отпивали. Затем садились за свадебный стол. Правда, есть данные о том, что раньше ижорская невеста за стол не садилась, а стояла и кланялась на обе стороны, приглашая гостей есть и пить. Вечером молодых под пение песен отводили в хлев, где они должны были спать «всю зиму». Наутро их поднимали с песнями, вели в избу, где молодая одаривала новых родственников подарками «лахьят» (рубахами, кофтами, поясами, платками и т. д.), а те давали ей деньги. Гости благодарили хозяев: «У сватов было всего добыто, всего нанесено. Добыты зайцы с рогами, принесены тетерки с ушами...»

Фольклорное сопровождение свадьбы было очень разнообразным. Песни и причитания сопровождали все этапы свадебного обряда: пела невеста, ее близкие, родственники жениха и гости, пели весело и печально, сопереживая и радуясь.

Данных о каких-либо особых обрядах, связанных с рождением ребенка, не сохранилось. Так же как у води, финнов и многих других народов, роды проходили в бане. Помогала при этом чаще всего свекровь, но в сложных случаях звали более опытную женщину-знахарку. Роженицу приходили поздравлять замужние женщины, приносившие с собой угощение и деньги.

 

ПОХОРОННАЯ ОБРЯДНОСТЬ

О похоронной обрядности ижор сохранилось довольно много сведений. Археологические материалы, полученные в результате раскопок в 1979-1988 годах ижорских могильников, свидетельствуют о том, что в XII - XVI веках ижоры предпочитали устраивать свои кладбища на склонах высоких холмов, на крутых берегах рек или хотя бы на небольших всхолмлениях. Но полного единообразия в погребальном обряде не было. Жители мыса Дубовского 400 лет назад поверх могил устраивали овальные каменные обкладки с двумя вертикально поставленными камнями в ногах и головах погребенных, на эти камни укладывалась небольшая двускатная крыша. Подобные «домики мертвых» (жилища умерших) раньше были у многих финно-угорских народов, а у карел, коми и в северо-русских областях они встречались даже в начале XX века. Двумя километрами южнее, в деревне Урмизно (Нурмиста), древние ижоры близ каждой могилы жгли погребальный костер. На Шведских горах рядом с деревней Большое Стремление (Сомеро) и в деревне Липово (Пярспяя) на могилах ставили грубо вытесанные из известняка четырехконечные кресты. Самое интересное средневековое кладбище исследовано близ бывшей деревни Гамалово (Хамала) на Сойкинском полуострове, где даже в XV веке некоторые погребения совершались на помосте из деревянных плах, умерших сверху покрывали берестой. В могилы клали железные ножи,бронзовые фибулы (застежки), перстни, монеты, в мужских погребениях найдены боевые железные топоры, кресала. При каждом умершем был нож. Местные жители часто называли подобные кладбища «шведскими», на самом деле это древние могильники ижор. Несколько погребений, обнаруженных в восточных ижорских землях - в бассейне Невы - близки карельским грунтовым могилам XII—XIV веков.

ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ. ЭТНОГРАФИЧЕСКОЕ ОПИСАНИЕ

Если скудость археологических памятников не позволяет представить даль­нейшее существование умершего в древней дальней Туонеле, то о жизни после смерти в «ближней» Туонеле мы, на основе этнографических данных, можем говорить более определенно. Нашей целью здесь является не описание погребальной обрядности (т. е. не взгляд на смерть извне), но воссоздание некоторых особенностей продолжения жизни покойника (т. е. как бы взгляд на загробную жизнь изнутри). Это предполагает описание посмертной жизни в виде ответов на обычные вопросы: как и куда уходит душа, как должен быть одет умерший, что он ест на том свете, чем он занимается, как общается с живыми и т. д.

Уход духа

Умирающего старались не оставлять одного не только потому, что важно было присутствовать при «великой минутке». Необходимо было успеть попросить прошения у умирающего (хотя это можно было сделать и у покойника). В противном случае, это могло вызвать последующие «хождения» умершего. Для облегчения отделения духа от тела существовали различные способы: от развязывания узлов, расстегивания пуговиц на одежде и распускания кос у умирающей — до открывания окон, печных вьюшек и дверей, чтобы душе легче было выйти из тела и из дома. В случае мучительной и долгой смерти использовали зачастую шумовые действия, чтобы испугать душу, заставить ее убежать: хлопали досками кровли над местом, где лежал умирающий, колотили жердью по крыше. Использовались и приемы уподобительной магии: если умирала женщина, в щель потолка втыкали веретено и рукой отламывали его конец, если мужчина - ломали сетевязальные иглы.

Ижоры, как и многие народы, считали, что легче умирать на полу, для чего устраивалась специальная постель из соломы. В магии и обрядах солома занимает значительное место, и, возможно, в данном случае соломенное ложе выступает оберегом для живых. Ведь считалось, что в момент отлета души из тела умирающего солома вбирает в себя «калму» - дух смерти, так как эту солому потом непременно сжигают. Для защиты от злых сил, способных завладеть умирающим, смертное ложе помещали в священном большом углу, где православные ижоры держали иконы.

Но смерти ждали не только живые. Рассказывали, что порой умирающие видели своих покойных родственников и даже называли их по именам. Приход предков облегчал смерть, но за некоторыми умершими могли приходить и «другие». Так, еще в начале XX в. ходили рассказы о том, что в момент смерти в доме появляются невидимые «движущиеся». Иногда они хлопали три раза дверью, и человек сразу умирал. Порой они шушукались и блеяли по ночам, беспокоя умирающего. Знающие люди говорили, что эти невидимые существа просят работы и чтобы их занять, нужно сыпать на пол пепел и золу из печки, которые они собирают. Полагали, что такое происходит в случае смерти колдуна или колдуньи, и лишь когда кто-либо возьмет «знание» у умирающего, тогда «движущиеся» вместо золы заберут душу колдуна.

Над умирающим нельзя было плакать: с одной стороны, скорбь затрудняла дыхание умирающего, с другой - считалось, будто слезы, упавшие на него, превратятся на том свете в искры и будут жечь покойника. Поэтому, если умирал ребенок, родители не должны были быть рядом, а когда умирали родители, уводили детей.

Когда душа отлетала, стремились облегчить ее дорогу: снимали с умирающего одеяло, «чтобы душа не спряталась под него», открывали печную вьюшку или окно (главные пути для покойников), изредка - дверь. Перед вылетом из избы душа «омывалась», для этого на подоконник, стол (а иногда на подоконник и пол одновременно) ставили посуду с водой. Когда отлетавшая душа касалась ее, вода в чашке колыхалась. Сразу после кончины спешно закрывали рот умершего куском белой ткани, чтобы злой дух не проник в тело, иначе покойник будет выходить из могилы и вредить людям. Этот платок убирали только перед погребением тела. Умершего клали на лавку в красный угол, а окно со стороны солнца занавешивали – уже не солнце должно было светить умершему. Под лавку ставили черный горшок, чтобы тело не почернело и лицо не изменилось.

Куда отходила душа после отделения от тела и омовения? Ответы различны. Душа в течение шести недель после смерти находится в доме, где жил умерший. Излюбленное место души в это время - под столом, поэтому нельзя, сидя за столом, протягивать ноги, чтобы не ударить душу. Иногда полагали, что после отделения от тела душа садится на печной столб и следит, как обмывают и обряжают покойника. Она все видит и все слышит, поэтому о покойнике нельзя говорить ничего плохого. Трое суток сидит душа и ждет приговора, куда ей следует отправиться.

По верованиям, душа наиболее активна в промежуток между смертью и погребением, но при этом она и беззащитна: ижоры, к примеру, полагали, что в это время она может быть украдена «плохим человеком», и поэтому старались не оставлять мертвеца одного.

При перевозке гроба с телом старались не останавливаться перед домами – считалось, что смерть может перейти на ближайший дом. А самому покойнику вкладывали в руки «вожжи» из шерстяных нитей, как будто он сам ехал на кладбище.

С кладбищами у ижор было связано много суеверий. Ходить на кладбище можно было только по одной дороге, трогать там ничего не разрешалось, ни ветки, ни травинки, поэтому могилы часто оставались неубранными. Кресты были чаще всего шестиконечными, иногда с двускатной крышей. Обычно деревянные кресты были некрашенными, но изредка их красили синей или черной краской. Довольно часто на крестах вырезали «домовые знаки» - знаки собственности (см. главу «Поселения и жилище»). На могильные кресты подвешивались маленькие полотенца с вышитыми на них инициалами либо именем и фамилией умершего. Считалось, что они имеют магическое значение, предохраняют от боли и лечат от болезней. Снимать их было нельзя.

Одежда покойников

Порой считалось, что смертная одежда должна быть новой. Между тем из других источников явствует, что лучшая одежда для покойника та, которую он при жизни надевал, посещая церковь, но не более трех раз. Имеются сведения, что одежда должна быть белой и чистой, иначе в Туонеле покойника поставят к северным воротам, где он будет стоять на северном ветру до тех пор, пока одежда не отбелится.

Часто смертная одежда шилась особым образом, иглой вперед, без узлов. Считалось, что такая одежда быстрее сносится и покойник на том свете получит новую одежду. Мертвецкая одежда всегда была старинного типа – одежда умершего  должна соответствовать костюму ранее умерших родственников, с которыми соединяется.

Голову умершего обязательно покрывали. Мужчину, вне зависимости от времени года, старались похоронить в шапке. Когда человек погибал в море, и тело его нельзя было найти, сооружали кенотаф (т.е. пустую могилу), где заместителем покойного служила его шапка; ее благословлял священник, и на такую могилу в поминальные дни приносили угощение для покойного.

Особым был погребальный костюм девушки, умершей в брачном возрасте. Стремление дать ей лучшие возможности для вступления в брак в «царстве мертвых» приводило к похоронам в ярких, даже свадебных одеждах.

Меняли ли умершие одежду в загробной жизни? Несомненно. Мы уже оста­навливались на особенностях шитья погребальной одежды, обеспечивающих ее скорую замену в Туонеле. В то же время есть разнообразные свидетельства того, что родственники должны продолжать одевать умерших.

Так как покойник на том свете встречался с ранее умершими, то провожающие его родственники и соседи брали на кладбище одежду, чтобы отправить ее своим родным. Одежду можно было передать различными способами: либо положить ее новоумершему в гроб, либо раздать бедным людям или добрым знакомым с просьбой носить ее и поминать определенного человека; считалось, что розданная живым одежда будет греть «жильцов» того света.

Если покойнику не дать смены одежды тем или иным способом, он может присниться кому-либо, жалуясь на холод. Увидевший подобный сон должен сообщить об этом ближайшим родственникам, чтобы они позаботились об умершем. Через нищих, бедных и родственников одежда «передавалась» мертвым и в поминальные дни. У ижор (как и у многих прибалтийско-финских народов) был широко распространен обычай повязывать на могильных крестах, столбцах и особых деревьях «ветряные платки» (куски ткани) или полотенца. Зачастую это делалось при каждом посещении могилы. Порой говорили, что это – «утиральники покойников». Встречается мнение, что первоначально «ветряной платок» рассматривался как пристанище для духов умерших, где они могли отдыхать. Однако, учитывая, что у некоторых народов вместо полотенец могли использовать ткань, пряжу, тесьму, полоски кожи, можно предположить, что они являются «заместителями» одежды для покойника. При посещении могилы умершему давалась часть еды, также ему могли давать часть одежды.

Со смертью ближайших родственников умершего его «одевание» прекращалось, но продолжалось «кормление».

Еда покойников

Одной из важнейших составных частей культа мертвых у прибалтийско-финских народов было «кормление» покойников. Согласно поверьям, в течение шести недель со дня смерти умерший не принадлежал окончательно царству мертвых и кормить его должны были родственники.

На протяжении шести недель умершему первому наливали и ставили стакан чаю на окно или скамью.

Существовало три способа «кормления» покойников во время похорон. Так, иногда провожающие брали с собой на кладбище еду и у раскрытой могилы все это раздавалось нищим и бедным родственникам, которые уносили пищу домой и ели ее там, поминая покойника и желая ему такой же еды на том свете.

Другим способом «кормления» являлся обычай устраивать поминальное угощение прямо на свежей могиле, оставляя часть его покойнику.

Практиковалось также и положение еды покойнику в гроб. В курганах конца XII—XIV веков на Ижорском плато, оставленных смешанным славяно-ижорско-водским населением, часто встречаются горшки с остатками пищи в виде шелухи зерен и обрубков костей; горшки чаще всего стоят в ногах погребенных, иногда - в стороне или близ каменного изголовья. Единичные целые горшки и миски и многочисленные их фрагменты с вероятными остатками пищи в виде зольных налетов с внутренней стороны найдены мною и в средневековых грунтовых могилах ижоры.

Эта традиция сохранилась и до XX века. Так, иногда в гроб клали пироги, хлеб, мясо, порой - бутылку вина в изголовье.

Покойника «кормили» и после возвращения с кладбища: считалось, что его душа присутствует в доме, и ей в верхнем конце поминального стола, ближе к «красному» углу дома, ставили тарелку и ложку. Были распространены и поминальные жертвоприношения животных в честь умершего.

Основным способом последующего «кормления» покойников были поминки, интенсивность проведения которых по мере удаления от дня похорон постепенно уменьшалась.

Существовали довольно разнообразные обычаи поминальных трапез. Для ижор важны были воскресные поминки, поминки после девятой ночи и, особенно, устраиваемые на шестое воскресенье после смерти покойника. Другими «персональными» поминками у ижор были годовщины, которые у более богатых праздновались до трех раз. На могилу при этом носили пироги, куриное яйцо, гороховую кутью с сытой и вино. Вся еда должна была быть целой и нетронутой, а яйцо обязательно требовалось разбить на могиле. Рассказывали о случае, когда у женщины, принесшей яйцо целым с кладбища домой, сразу и навсегда окривел рот. Принесенная на могилу еда делилась на 3 части: одна съедалась приносившей женщиной, другая отдавалась случайному знакомому, третья оставлялась покойнику. Иногда делали отверстие в могиле и туда лили вино, а еду заталкивали ложкой в щели креста или закапывали в землю у его основания. Обычай закапывания еды для покойников непосредственно в могилу наблюдал еще в XVIII веке И.-Г. Георги: «Когда священник предаст умершего погребению, то они (ижоры. — О. К.), пришед ночью на могилу, зарывают в оную пишу, и сие делают они не раз, но часто. Могилы их так плоски, что собаки легко вырывают оттуда положенное съестное, а они думают, что мертвецы оное прибрали».

Самыми главными у ижор были шестинедельные поминки, когда, по поверьям, покойник навсегда уходил в Туонелу (хотя время от времени и уходил оттуда). На подобные поминки приглашали всю родню, а порой и всю деревню. Утром ближайшие родственники (чаще - одна женщина) отправлялись «будить» покойника на кладбище и звать его на поминки. На такие поминки покойник мог привести с собой всех умерших родственников, которых он «угощал» в качестве хозяина торжества. Ижоры, чтобы предупредить нашествие покойников, клали на поминальный стол в доме одну ложку - только для своего рода {считалось что если бы ложек, особенно новых, было много, тогда пришло бы очень много покойников).

У сойкинских ижор еда для покойников - соль, горох и яйца - рассыпалась кусочками по столу, чтобы покойникам было удобнее есть. Причем вся еда разламывалась руками, лишь яйцо резали ножом, который затем сразу убирали со стола, так как скрежет ножа слышен в Туонеле. От каждого выпечного изделия сначала отщипывали маленький кусочек и клали его на божницу, где эти крошки могли находиться довольно долго - ведь «красный» угол у ижор считался местом общения с предками.

У ижор на поминках непременно должна была быть еда, «не имеющая начала», иначе, считалось, покойники обидятся. Имел хождение «разговор» двух покойников после поминок, где употреблялись описательные названия обязательной еды для умерших:

«1-й покойник: Было ли у вас рассыпчатое (толокно)?

  2-й:   Было.

  1-й:   Было ли у вас горстью берущееся (горох)?

  2-й:   Было.

  1-й::    Было ли у вас катящееся (яйцо)?

  2-й:   Было.

  1-й:    Но значит, у вас хорошо было. У меня не было ни того, ни другого. (И он удаляется в плохом настроении.)».

Существовали и «случайные» угощения покойников. Так, у ижор в свадеб­ный «вечер обувания», в какой-то мере соответствующий русскому девичнику, невеста лила пиво через приоткрытое окно на улицу и звала умерших на «печальный ужин». Если невеста была сиротой, то покойных родителей она звала особо. Кроме того, невеста несла свадебное пиво и на кладбище.

Когда в доме происходили несчастья, особенно болезни человека или падеж скота, лучшим средством считалось пойти на кладбище и «покормить» того покойника, который считался «насылателем» болезни или беды. Причиной мести умершего могло быть слишком скудное угощение во время «больших» поминок или его забвение. Тогда, например, у ижор следовало поменять порядок «кормления»: первую порцию вина давали покойнику, а первую порцию еды помещали на верх креста «для птиц» (возможно, ижоры полагали допустимым превращение душ умерших людей в птиц). Следующую часть - по меньшей мере, половину - давали любому встречному, хоть пашущему на соседнем: поле человеку, и лишь остатки доедал «кормивший».

Общие для всех покойников календарные поминовения и «кормления» происходили в Радоницу, Троицкую субботу, осеннюю поминальную субботу и Крещение (Богоявление). Особенно важной была осенняя поминальная суббота, которую Православная Церковь приурочила к Дмитриевской, празднуемой в конце октября, перед днем памяти святого великомученика Дмитрия Солунского (26/Х по ст. ст.). С утра женщины отправлялись на кладбище «будить» покойных родственников и звать их на поминальную трапезу. При этом приговаривали: «Дай Бог ему (имя умершего) на том свете попить-поесть, что у нас на столе». Ижоры говорили, что в поминальную субботу «весь мир на смертях». В честь покойников в домах резали обещанных им животных, ставили пиво и т. д. По таким дням еду мертвым на кладбище относила, как и обычно, одна женщина, остальная родня ждала покойников дома.

Но «кормить» покойников могли не только их живые сородичи, хотя «жалобы» покойников на голод, обращенные к ним, говорят о важности для них именно земной пиши родственников. Вероятно, какую-то часть еды мертвые получали из мира живых без участия людей. Очень любопытно распространенное в Ингерманландии поверье, что в Туонеле дают землянику всем умершим детям, кроме тех, чьи матери попробовали ее до дня поста Марии (Успение — 15/УШ по старому стилю). Также не следовало есть первую землянику, выросшую на камнях, она тоже предназначается для покойников в Туонеле.

Похоже, мертвые могли «кормить» себя и сами. Об этом свидетельствуют археологические находки из курганов Ижорского плато и некоторых грунтовых ижорских могил. Наличие земледельческих орудий труда (серпов, кос, рабочих топоров) в погребениях предполагает продолжение аграрной деятельности и за пределами мира живых. В XIX—XX веках земледельческие орудия труда уже не клали в погребения. Хотя вплоть до последнего времени могли положить в гроб рыболовные сети и нож.

 

ФОЛЬКЛОР

Многие десятки тысяч ижорских песен удалось собрать за 200 лет. Кажется удивительным, что народ, чья численность в конце ХIХ века едва достигла 20 тысяч человек, создал такое невероятное количество песен. При этом архаичность их мелодий и необычность древнего языка способны заворожить любого. Но чтобы понять и оценить истинную красоту ижорских песен нужно внимательно вглядеться в них, и лишь тогда можно понять, что именно песни способны донести до нас заповедный, древний, почти исчезнувший мир.. Мы будем долго еще спорить об исторических событиях и войнах, о хозяйственных занятиях и обрядах, будем выискивать в архивах новые даты, цифры, имена. Мы многое не узнаем никогда. Но только фольклор дает нам возможность понять главное – душу, мысли, надежды и разочарования народа. Понять чувства людей, живших, возможно, тысячи лет назад.

СОБИРАТЕЛИ

В наши дни богатейшее, поражающее красотой песенное творчество ижор доступно всем заинтересованным людям. И трудно представить себе, что до середины XIX века никто не мог и предполагать, что близ столицы Российской империи еще исполняются древние эпические песни.

В то время Финляндия уже была поражена «открытием» собственного древнего эпоса в глухих финских и карельских деревнях (уже был издан первый вариант всемирно известной «Калевалы» Элиаса Леннрота и им же созданный обширный сборник лирических песен «Кантелетар»). Вся Европа уже зачарованно читала «финские руны», переведенные на немецкий язык Х.Шрётером. А здесь, так близко от С.Петербурга, казалось, ничего нет! Самое удивительное, что великолепный исследователь и путешественник, академик Российской Академии наук А.М.Шёгрен совершил не одну поездку в ижорские деревни и даже по материалам своих наблюдений опубликовал большое исследование о финноязычных жителях губернии. И этот внимательный исследователь не придал никакого значения, а может быть, и не заметил, как широко были распространены здесь древние руны, не обратил внимания, как каждый вечер разносились по холмам и лесам старинные ижорские песни. А ведь известно, что многие сведения он получал именно от тех людей, у которых позднее другие исследователи записывали лучшие ижорские песни!

И все же именно Э.Леннрот, великий финский просветитель и литератор, первым обратил внимание на песенную Ингерманландию. У этого неутомимого человека было замечательное свойство, столь нужное настоящим первопроходцам: он любил ходить пешком. Кто знает, как бы сложилась история ижорской фольклористики, если бы в декабре 1844 года, он, возвращаясь пешком из Тарту в Хельсинки через Петербург, не зашел бы переночевать к пастору в селе Котлы. Он остался там на три дня, позабыв обо все, о времени и необходимости идти дальше, безостановочно записывая 30 свадебных песен от одной местной женщины. Э.Леннроту не удалось, несмотря на страстное желание приехать в Ингерманландию снова. Но значение этого поистине великого человека было не только в его собирательской работе. Он своим литературным трудом сподвиг на трудную и кропотливую фольклорную работу сотни последователей. И этот собирательский труд с его многокилометровыми вечно разбитыми российскими дорогами, с его трудностями общения с людьми, не понимающими, зачем все это нужно, с его вечным безденежьем стал уделом многих. Около 1000 человек посвятили часть своей жизни сбору фольклора в Ингерманландии и прежде всего в ижорских деревнях! Но особо следует рассказать о некоторых их них.

Давид Эммануэль Даниэль Европеус (1820-1884) был самым страстным собирателем. Уже в свою первую поездку в Северную Ингерманландию в 1847 году он записал за три месяца около 800 рун! Именно он открыл Западную Ингерманландию с ее невиданным богатством ижорских песен. Он был странным человеком, со множеством непонятных окружающим чудачеств. Он был гением, выдвинувшим множество плодотворных идей в самых разных областях науки. Казалось, самой природой он не был создан для трудной собирательской работы: он заикался, был тщедушен, физически слаб, часто нервно переутомлялся, даже вроде бы страдал эпилепсией. Как было такому человеку странствовать по глухим деревням? Но в поле он преображался. И жизнь свою он отдал ижорским песням. Ради этих песен рн пускался в самые трудные странствия, в которые вряд ли когда-либо отправлялись другие финские собиратели. И результативность его работ была просто феноменальна: за все свои семь поездок Европеус записал около 2500 рун (более 50000 стихов) – больше, чем собрал великий Леннрот за свои одиннадцать экспедиций!

Он жил в бедности, временами даже в нищете. Но из своего скромного содержания он готов был отдать половину любому, кто готов был поехать в Ингерманландию. У него даже возник конфликт с Обществом финской литературы, которое в то время проводило фольклорные сборы, - по мнению Европеуса, оно не уделяло Ингерманландии достаточного внимания.

При этом он был равнодушен к академическим успехам в университете, где он так и не сдал экзамены.

Песни, которые услышал Европеус в затерянных ижорских деревнях, настолько поразили его, что он настоял на включении ижорских рун в новый вариант «Калевалы». Именно благодаря ему миллионы людей в самых отдаленных частях мира читают в «Калевале», ныне переведенной на десятки языков, о трагической жизни Куллерво. Эту ижорскую историю семейных распрей, отчаяния, мести и роковых ошибок многие по глубине чувств и психологических страданий сравнивают с шекспировскими трагедиями.

Если Европеус был собирателем милостью Божией, то Вяйне Салминен (1880-1947) был основным исследователем ижорского фольклора. Песенная Ингерманландия стала первой и, пожалуй, единственной его любовью. Всю свою жизнь он почти исключительно посвятил изучению ижорского свадебного обряда, свадебной лирике, фольклору води. Он сделал поистине великое и многотрудное дело - создал уникальный поименный справочник, где рассказал о 1200 (!) народных певцах Ингерманландии, чьи имена чудом сохранились. Ведь в XIX – XX веке имена исполнителей записывались крайне редко, всем казалось, что поет «народ», а не отдельные люди.. Отныне великое ижорское песенное наследие перестало быть безымянным! И мы, удаленные от тех людей временем, судьбой, верой и образом жизни, можем думать о них, представлять их, а, значит, и возвращать им вторую жизнь в наших душах!

А как умолчать о феноменальном труде Армаса Лауниса, обработавшего и издавшего 940 мелодий старинных песен, которые в Ингерманландии собрали, в основном, он сам и Эйно Левон? Этот сборник напевов с момента своего выхода в 1910 году долгое время был единственным обширным музыкальным изданием. Но значимость его была не только в музыке. Когда берешь в руки этот старый, уже пожелтевший том, видишь не просто тысячи мелких нотных знаков. Ты видишь то, что ушло навсегда, но не исчезло. Ты слышишь грустные, мягкие напевы, с размеренным движением мелодии, то со спокойным, даже отрешенным раздумьем, то с тихой щемящей жалобой. До тебя доносятся плясовые и хороводные песни, веселые, с беспрерывным движением такой жизнерадостной мелодии, что, кажется, и твое сердце начинает стучать в такт вздрагивающим от желания танцевать ногам! Ты наблюдаешь, как меняются песни от деревни к деревне, от певицы к певице, как в очень лаконичные напевы, близкие по звучанию, каждый поющий привносит что-то свое, пережитое, то беспокойно-неустроенное, то отчаянно веселое. Ты чувствуешь и понимаешь больше, чем могут дать любые, самые лучшие книги и самые живые рассказы.

Как не вспомнить труд эстонских и финских фольклористов, в 1930-е годы изучавших песни и заклинания так называемой Эстонской Ингерманландии – тех деревень между реками Нарвой и Лугой, которые по Тартускому договору 1920 года отошли Эстонии? Две трети собранных ими песен составили 9 обширных томов в фундаментальном финском труде «Древние руны финского народа» - это 15000 вариантов песен! В те же годы удалось некоторые ижорские песни записать на радио и позже издать пластинку.

Как не сказать о и том, как в послевоенное время карельским и эстонским ученым удалось возобновить собирательскую работу в ижорских деревнях (хотя были попытки это сделать прямо перед войной в 1940 году)? Когда, казалось бы, уже никому не нужные древние песни помнили только старики. Это были песни их молодости, они пели их когда-то на вечеринках и праздниках, с ними справляли свадьбы и «выветривали» горе. Тогда, в 1960-е годы, во многих сохранившихся старых домах на сойкинских холмах, по берегам Луги еще можно было услышать старинные руны, причитания и заговоры. Они звучали еще и в 1970-е годы. Но все реже и реже. Все тише и тише.

И эти последние ижорские песни, эту «золотую пыль» когда-то несравненного песенного богатства старательно, но уже торопливо, боясь не успеть, записывали известнейший эстонский исследователь ижорского языка Арво Лаанест, знаменитый карельский фольклорист Эйно Киуру.

Именно Эйно Киуру издал в 1974 году ставший уже бесценным сборник «Народные песни Ингерманландии» с полутора сотней ижорских песен, которые еще помнили в 1960-х – 80-х годах. Позднее появилась и «Ингерманландская эпическая поэзия» с 70 древних рун и старинных ижорских песен.

Когда я подхожу к книжным полкам и дотрагиваюсь до этих книг, мне кажется, что я касаюсь самого главного, самого ценного и нетленного – души народа. Того, что из-за сдержанности характера замалчивалось в обыденной речи. Того, что поверялось лишь вечному морю и молчаливому лесу. Того, что уходило в каждом поколении людей, измученных войнами и бедностью, властью и непониманием, но возрождалось в каждом новом поколении.

Неизвестная певица в 1853 году пела Европеусу:

Eipä laulella pitäisi,                             Мне бы петь теперь не надо,

Laulella piättelisi                                 петь не следовало б песен

Viinnä, kuunna vuotuena,                   целых шесть и семь годочков,

Seitsemänsatana vuonna,                    даже целых семь столетий -

Jott on maalla marras aika,                  на земле лихое время,

Ilmalla itetys kerta…                           время слез на белом свете…

Но песни звучали и звучали, ижоры пели и пели.

ПЕВЦЫ

Среди ижор были великолепные певцы. Сколько песен можно запомнить за всю свою жизнь? Обычные люди знают десятки, талантливые – сотни. А как назвать человека, знавшего их более тысячи? Ее звали Ларин Параске, в девичестве – Параскева Никитична Никитина. Ей повезло – она выросла на Ижорской земле, где древних песен было больше, чем камней на маленьких крестьянских полях. Ведь ее народ – ижоры, чья численность никогда не превышала 20 тысяч человек, сохранил десятки тысяч песен! В ижорских деревнях, разбросанных от реки Нарвы до реки Лавы и от прилужских болот до лемболовских холмов, пели почти все. Но она превзошла всех. От нее записано 1152 песни, 1750 пословиц, 336 загадок, множество причитаний. Она знала более 32 тысяч стихов!

Она родилась 27 декабря 1833 году (по новому стилю – 8 января 1834 года) в деревне Мякиенкюля прихода Лемпаала (Лемболово) на территории нынешнего Всеволожского района. Ее жизнь до 53 лет – обычная жизнь обычной крестьянки. Родители (отец – Никита Никитин, мать – Татьяна Васильевна) были крепостными у помещика Ивана Кузова. У отца была кузница, и именно там Параскева впервые услышала многие древние руны, как, например, заклинание о рождении железа. У Никитиных было два сына и две дочери, но лишь самая младшая дочь стала известна всему миру.

Жизнь шла трудно. В 1848 году умерла от чахотки мать, через три года – отец, еще через год брат был жестоко наказан плетьми и умер от побоев. Изведала хозяйскую плеть и сама Параскева. В 1853 году она вышла замуж за крестьянина Гаврилу Степанова, он был старше ее на 20 лет. За свою жену он заплатил выкуп в 24 рубля.

Параскева стала жить в деревне мужа, в Васкела, по ту сторону границы, где не знали крепостничества. Дом, в который она вошла хозяйкой, по финской традиции имел название – «Ларила» или «Ларин тупа» («изба Лари»). Отсюда и пошло всем известное имя Ларин Параске.

Замужество не принесло облегчения. Муж постоянно болел. Ей приходилось самой пахать и сеять, косить и жать. Она пела на свадьбах, причитывала на похоронах. Когда есть было нечего, бурлачила на реке Тайпале. Она родила девятерых детей, но выжило только трое. Как она горевала по ним! Как через многие годы плакала даже при чужих людях о своем горе!

Острейшая потребность в деньгах привела ее к пастору Неовиусу в 1887 году. Он был известен в народе как собиратель, плативший небольшие деньги за песни. Во время первой встречи Ларин Параске пела Неовиусу два дня подряд. Он был поражен ее талантом: многие, уже привычные сюжеты в ее устах звучали совсем иначе, более глубоко, порой более трагично, иногда – радостно, но по-своему, не похоже ни на кого.

Первые песни Ларин Параске запомнила еще в трех-пятилетнем возрасте. С десяти лет она пасла деревенское стадо – и это было не просто пастушество. В Ингерманландии это была настоящая песенная школа. В долгие летние дни и светлые ночи на пастбищах возникали настоящие состязания в пении, певцы учились друг у друга, передавая самые старинные и самые новые песни.

У нее была просто фантастическая память и невероятный талант. В любую старинную песню она вносила что-то свое, ее импровизационный дар завораживал всех. Она придумывала песни сама и вкладывала в них всю свою тихую радость и огромную боль. Плачи в ее исполнении слушал великий финский композитор Сибелиус, художники рисовали ее портреты

Жизнь Ларин Параске была тяжела и многотрудна, но ее голос пел чисто и прекрасно как «руокопилли», как тростниковая свирель. Это был голос холодных каменистых берегов и заросших лесных озер. Это был забытый нами голос народа, который первым пришел на эти земли много тысяч лет назад.

Язык ее песен был неповторим. Редко когда народные песни с такой силой затрагивают душу и одновременно воспринимаются как вечные истины. Порой ее слова – крик совершенно одинокой души, на краю отчаяния. Когда некому помочь, она взывает к «божьим деревьям»: «Кому поведать о моих муках, кому рассказать? В молчании иссохну, испепелюсь страданиями. Если поведаю брату, тот расскажет своей жене, а та детям и всей деревне; посмеются бабы, позлословят люди. Если бы Иисус подарил мне еще одно лето, Богоматерь растопила бы землю! Пошла бы я в летний лес, побеседовала бы с Божьими деревьями, с листвою осин; они-то уж никому не расскажут ради бабьих сплетен и людского злословия.  Орошу слезами корни березы, можжевеловые кусты…»

Гораздо реже она пела радостно: «У нас не садятся за стол с хмурью и заботой на лице – мы трапезничаем весело и шумно… Я родилась на веселом пригорке, выросла в веселом доме; отец любил веселье, мать светлую песню, у сестрицы – бойкие ноги, братец – отменный плясун. Сама я – затейница веселья, охоча до игрищ и шуток».

В песнях Параске поражают прежде всего поэтические сравнения. Даже в самых обычных песнях они звучат совершенно иначе, сильно, даже мощно. У ижор есть много песен о родине, где поется о том, что «чужая страна – ягода-черника, родина – сладкая земляника». Но только Параске трагически продолжает:

Oma maa omenakukka,                      Родная сторона – цвет яблоневый,

Vieras maa veripunanen.                   Чужбина – кровавый цвет.

В начале 1890-х годов Ларин Параске стала невероятно популярна в Финляндии. Она пела в Хельсинки. О ней заговорили газеты. Известнейшие финские живописцы писали ее портреты, ваятели создавали скульптуры. Ее слушал самый знаменитый финский композитор Ян Сибелиус. Все искали с ней встреч – она стала символом истинной, нетронутой, глубокой и мудрой народной культуры.

Но конец своей жизни Ларин Параске, как и многие другие народные певцы, потеряв семью, провела в одиночестве и нищете. Она собирала милостыню. Ее дом был продан за долги. Она умерла одинокой и всеми забытой в 1904 году. А через 7 лет после ее смерти, на ее могиле были выбиты слова:

                                   Приносил мне песни ветер,

                                   Ледяной порыв весенний,

                                   Их ко мне толкало море,

                                   Гнали их морские волны.

Невозможно рассказать обо всех тех, благодаря кому ижорские песни, невзирая на все тяготы и страдания народа, дошли до наших дней. О ком-то мы знаем, многие же неизвестны.

Как великолепно еще совсем недавно на Сойкинском полуострове пела древние руны Кристина Андреева из деревни Таринаиси (Андреевщина), как весело звучали масленичные песни и как протяжно лились печальные напевы Марии Никитиной из деревни Савимяги (Глинки)

Как горько и безнадежно, тихим, чуть вибрирующим голосом причитывала Акулина Кириллова из деревни Лоанкюля (Логии). Это были не песни, а сердечные жалобы с обрывающимися последними словами.

Какое затаенное ожидание счастья несли нам свадебные песни Марии Кондратьевой. Как пели для нас свои последние песни Ульяна Паюнен из деревни Савимяги (Глинки), Мария Еремеева из деревни Лоанкюля (Логии), Елена Васильева и Ульяна Иванова из Харккойла (Старое Гарколово)и многие-многие другие.

Великолепной певицей была и Екатерина Александрова из деревни Волоитса (Валяницы) на Сойкинском полуострове. Сколько песен она помнила! От нежных колыбельных до светлых девичьих, от умудренных женских до прощально-безнадежных. Какие древние руны она сохраняла в своей памяти! Она пела о мифическом большом дубе, о трагической судьбе Куллерво, о гребне, утонувшем в море, и о многом другом, настолько древнем, что терялось представление о непременном течении времени. Я познакомилась с Екатериной Александровой в 1979 году. Она помнила, где, по рассказам ее бабушки, было старинное «шведское кладбище» и мы пошли на край деревни и через поле. Я не знала, что она поет, и сама ей пела ижорские песни, в ответ встречая кивание головой и мягкую улыбку. Был душный июльский день, прохлада с моря не могла пробиться сквозь неподвижное марево. Когда мы дошли до леса, она утомилась и прилегла на траву, спросив, можно ли ей «покричать»? И громким, молодым голосом она запела о том, как дневная птица ласточка искала землю, чтобы отдохнуть, чтобы снести золотые яйца в гнездо из меди:

Löysi mättähän sinniisen,                             Нашла кочку синюю,

Toisen mättähän punnaisen,                         Вторую кочку красную,

Kolmas kellan karvalliin.                             Третью – желтую.

Tuli tuuca, aikoi tuuca,                                 Пришла туча, надвинулась туча,

Viiretti pesän vettee,                                     Скатила гнездо в воду,

Laski munat lainehes...                                  Яйца по волнам пустила…

И я вдруг поняла, что она, вопреки концу ХХ века, вопреки атомным реакторам Сосновоборской АЭС, видным с сойкинского берега, вопреки всем ученым разговорам о гибели ижорского фольклора, поет древнейшую руну о сотворении мира, неба, солнца и звезд из разбитого яйца магической птицы! Поет просто так, не по воле фольклориста мучительно извлекая ее из памяти, а лишь для того, чтобы дать отдых телу и силу душе. Я была уверена, что такие песни остались где-то в вековой давности, что они отложены, как безвозвратно ушедшие археологические древности, в безлюдных хранилищах. И я тогда осознала, что такое «мифологическое» время, у которого нет начала и нет конца, которое не стремится от прошлого к будущему, как наше время. Тогда, на краю замершего от жары леса я оказалась в пространстве, где важно было только настоящее, где не было ушедшего, где не было ожидаемого, где мир рождался у тебя на глазах в заунывном ритме древнего напева…

ЭПИЧЕСКИЕ РУНЫ

Когда-то подобные руны пели на огромных пространствах от Белого моря до балтийских берегов. Но у ижор эти песни звучали по-иному.

В Ингерманландии пели почти исключительно женщины, и эту удивительную особенность никто до сих пор не может объяснить. Среди 2000 местных исполнителей, у которых фольклористы когда-либо собирали песни, только 15% были мужчины, и у них записано лишь 3% всех песен! И репертуар народных певиц порой превосходил мужской в десятки раз. Так, от знаменитой Ларин Параске было записано 1323 песни, а от самого известного рунопевца-ижора Онтропо Мельникова – лишь 70.

И дело было не в том, что пелись эти руны женскими высокими или охрипшими от студеных морских ветров голосами. А в том, что женское сознание, женский опыт и женские судьбы полностью изменяли эти древние песни.

Если в карельских рунах, исполняемых мужчинами, все было основательно, прочно, каждый шаг героев воспринимался как подвиг, а каждое действие – как акт сотворения, то в ижорских песнях все было иначе. Несмотря на то, что многие сюжеты у ижор сохранили более древние мифологические мотивы, все же миф уже не воспринимался как рассказ о реальных событиях в начале времен, а подавался как забавный случай, казус, сказочное событие. В ижорских рунах все реалистично, все как в обычной жизни. Так женщины, много испытавшие на своем веку, уже не верят волшебству, не надеются на чудо, а смотрят на все с умудренной усмешкой и пониманием.

Это мы видим, например, в мифе о «большом дубе». Выросший у «ворот брата», «под окошком отца» большой дуб мешает солнцу и луне катиться по небу, птицам летать по воздуху, людям проходить по земле. Это священное дерево, подпирающее кроной небосвод, в карельских «мужских» рунах срубает мифический герой и делает из щепок «мирового дерева» колдовские стрелы, порождающие боль. А в ижорских рунах дуб срубает просто брат певицы и делает из него не мифические и опасные, а просто полезные вещи – ложки, миски, (иногда – даже игрушки), да баню для сестры! А порой конец руны совсем низводили до смеховой ситуации, Так, например, Екатерина Александрова пела о том, как в этой бане попарились все, кроме Варпой:

Jäi vaa Varpoi kylpemätä,                   Только Варпой не попарилась,

Varvoin vasta hautomata.                    Веника своего не распарила,

Varpoi suuttui ja vihastui,                   Варпой рассердилась, обозлилась,

Otti saunan selkähää,                           Взяла баню на спину,

Kekälehet kenkähä,                             Головни в сапоги засунула,

Hiilet hibjän sezlähä.                           Угли – за пазуху.

Посмотрим и на руны о сватовстве, которое в карельской «мужской» традиции воспринимается как героическое деяние для укрепления и процветания рода, как настоящий мужской подвиг героя. В ижорских же рунах один из «наших» просто отправляется сватать невесту в другом мире – в Туонеле:

Mannun poika, mies mattaala,                       Коренастый сын полей

Otti tuonki tehhäksee,                                    Выполнить решил заданье,

Kuite ilman ollaksee,                                     Чем незанятому быть,

Naiseta elelläksee.                                          Чем сидеть весь век без бабы.

Paha naiseta elellä,                                         Плохо без жены живется,

Paha paian sotkiata!                                       Без стирающей рубашки!

Так вот причина сватовства – тут не геройство, а просто плохо без жены, некому стирать рубашки. Это трезвый женский взгляд, а не мифологический подвиг.

Можно привести много подобных примеров. Так, в ижорских рунах о происхождении кантеле еще мог присутствовать Вяйнямёйнен (главный герой карельских рун и создатель первого кантеле из челюстей огромной щуки), но чаще пелось о простом кузнеце, порой кантеле делал сам «певец» из бараньих рогов, причем барашка он случайно находил на своем поле и выкармливал его.

Архаичных традиционных «калевальских» сюжетов у ижор записано много. Кроме перечисленных, нужно упомянуть руны о рождении огня, о золотой деве, о состязании в магическом пении, о запретной и трагической любви брата и сестры, о кровавой вражде двух братьев и родов, о несчастьях Куллерво, о приключениях Каукомойнена, и многое другое. Некоторые из них претерпели сильные изменения в ижорских песнях, другие – незначительные.

Мне нравится эта свобода ижор в интерпретации древних сюжетов. И я вижу в ней не столько разрушение мифа, сколько проявление свободолюбивого, самостоятельного, ничем не стесненного народного характера, вольного и решительного как море, прямого как ветер, трезвого как ранние прибрежные заморозки. Характера, обладающего самым главным проявлением мудрости – способностью смеяться над собой!

СРЕДНЕВЕКОВЫЕ БАЛЛАДЫ

Но совсем другой мир, с другими законами, временем и чувствами встает перед нами, когда мы слышим ижорские средневековые баллады. Земной мир усложнился. Новые христианские законы, новые идеи грехопадения, покаяния и искупления, чередования тайной страсти и безмерности страдания – все это есть в балладах. И именно через них мы можем понять и прочувствовать, каким грозным клином вошло в ижорскую культуру с ее древним устойчивым миром суровое средневековье. Оно несло не только войны, голод и новых властителей. Оно несло мучительный разлад в сердца простых, природно-наивных людей. Богатство и знатность оказывались ненадежны, все зависело, в конечном счете, от Провидения. В том, прежнем, архаичном мире смерти не было – почти все герои были бессмертны. Теперь же смерть становилась почти обязательной развязкой любой баллады – карой, возмездием, искуплением, осуществлением божественной справедливости.

Благопристойность и тайный грех, безмерная гордыня и смиренное покаяние – вот крайние точки распространенной баллады «Песня Маталены». С трудом в ижорской Маталене можно узнать библейскую Магдалину. Маталена – старательная крестьянская хозяйка, от ее беспрерывной беготни по хозяйству в доме износились половицы, истерся порог. Маталена отправляется к источнику и, увидев свое отражение, пугается, что ее украшения перестали блестеть. К ней подходит нищий пастух и просит напиться, но та презрительно отказывает ему.И тогда Христос в образе пастуха карает грешницу страшной правдой: Маталена тайно погубила трех младенцев, один из которых мог бы стать рыцарем в Швеции, другой – лучшим священником, а третий – господином на этой земле. И прежде гордая и неприступная Маталена, поняв ужас содеянного, готова омыть Христу ноги покаянными слезами и осушить их своими волосами, она готова принять любую кару.

Есть великолепные наивно-трагические ижорские баллады «Несчастная вдова», «Раб и хозяин», «Женоубийца» и многие другие. И я каждый раз переживаю заново, как внешне спокойное начало песни к середине сменяется конфликтом того, что было «прежде» и стало «теперь», как всегда поражает страшный в своей определенности конец песни, где расплата приходит неминуемо, и где каждый человек сам отвечает за свои поступки перед Богом и своей совестью.

ИСТОРИЧЕСКИЕ И ВОЕННЫЕ ПЕСНИ

Исторических песен у ижор не так уж и много – «Война под Нарвой», «Военный поход Понтуса», «Поход Краснобородого» и несколько других. И это не хроники, где безразлично и отстраненно говорят о войнах и бедствиях, где выделяется главное и умалчивается о малом. Через ижорские земли часто прокатывались военные смерчи. И память о них жила порой столетиями, потому что это были «свои» беды, «свои» потери, «свое» горе. И незначительная с точки зрения российской истории осада крепости Копорье была больнее, важнее и значимее, чем победа Петра I в Северной войне.

Niin siellä linnoin alla,                                 Там, под крепостной стеною,

Siel on verta päälle polven,                          Крови красной по колено,

Talmaa jaloin tasan,                                     Вся нога в крови утонет,

Rattaat veressä vieriit,                                  Едут по крови колеса,

Rummut ulvoit urmehessa.                          Втулки в красной тяжко стонут.

Niin on siellä linnoin alla,                           Там, под крепостной стеною,

Niin on siellä miehyisii                               Столько трупов там на поле,

Kuite metsässä hakoa,                                 Сколько сваленных деревьев

Metsässä haokkaassa.                                  В том лесу, где был повал.

Niin on siellä päähyisii                                Столько там голов на поле,

Kuin on maassa mättähii,                             Сколько кочек на земле,

Maassa mättähällisessä.                               На земле всей кочковатой.

Niin on siellä silmämunnii                           Столько глаз на этом поле,

Kuin suossa karpaloja,                                 Сколько клюквы на болоте,

Suossa karpalokkahassa.                              На болоте, щедром клюквой.

Niin on siellä sormuisii                                Столько пальцев человечьих,

Kuite suossa virvilöjä,                                 Сколько на болоте прутьев,

Suossa virvilökkähässä...                             На болоте, щедром ивой…

Так пел о сражении под Нарвой Олексей по прозвищу Кристус из деревни Хэваа (Коваши) в 1881 году.

Среди рун о войне больше всего песен о наборе рекрутов. Рекрутчину ввел Петр I, и она стала для многих тяжким горем, порой каторгой, вплоть до 1874 года.

Но ижора была бы не ижорой с ее несгибаемой верой в жизнь, если все песни о войне были столь безнадежны. Есть песни и суровые в своей правдивости, есть и бахвальские, гордые за свою силу, хитрость и удаль, есть и полумифические, есть и насмешливые. Но горьких все же больше…

ЛИРИКА

Ижорские лирические песни невероятно красивы и драматичны. Кажется невероятным, что в них можно найти практически все оттенки чувств, от ноющей боли и жалобы до хохочущего безудержного веселья, от всепонимающего сочувствия до язвительной насмешки, от нежного колыбельного шепота до почти кричащей радости. И все же, как и во всем ижорском фольклоре, горя, печали и глубокой тоски в них больше.

Тяготы жизни и вечная жалоба – вот о чем веками пелось и в сумрачных, топившихся по-черному домах, и на небольших скудных каменистых межах, и в ненадежных лодках среди стальных волн.

En miä laula laulujani,                               Я не песни распеваю,

Enk iloo iloisijani,                                     Не веселю себя веселыми,

Miä vaa tuulan tuskijani,                           Я развеиваю горе,

Harotan haluisijani.                                   Распускаю я печали.

Suu lauloi, syän murehti,                          Уста поют, а сердцу грустно,

Vatsa paahteli pappuva.                            И внутри огонь пылает.

Miul ono suu suruva,                                У меня рот полон скорби,

Hamppahat täyn haluva,                           На зубах полно печали,

Helmat täyn on henkähystä.                      Вздохов полон мой передник.

Hot’ miä iten, hot’ miä laulan,                  Хоть я плачу. Хоть пою я,

Ei miun päivöini parenna,                         Дни мои не станут лучше,

Eikä itkuni alenna....                                 Не убавится и слез…

- пела Мария Никитина из деревни Савимяги (Глинки). Пела так же, как и тысячи женщин до нее. Перепевы этих слов я слышала от многих. Когда очень плохо, я пою о том же…

Одной из любимых тем было воспевание привольной жизни до замужества: «Хороша жизнь в девичестве, красиво быть носящей косы». И, как бы в противовес, огромное количество песен о замужней жизни, о невероятно тяжелой доле молодой невестки: «По-другому в другом доме, по-другому двери воют…Ледяная душа у свекрови, быстра она на попрёки, медлительна на похвалу».

А как хороши были «круговые» песни, под них не только водили хороводы. С ними ходили веселыми рядами, подхватив друг друга под руки, вдоль по широким пыльным деревенским улицам. А когда солнце краем уже касалось моря, все уходили на край деревни и оттуда еще долго доносились веселые плясовые мотивы, на которые так хорошо ложились древние ижорские слова и русские припевы «раз – калина моя, раз – малина моя!» да «ой, цветочки мои, белорозовые».

СВАДЕБНЫЕ ПЕСНИ

Не случайно ижорскую свадьбу называли «трехдневной оперой» - и трех дней было мало, чтобы спеть то, что положено издавна. Ведь каждому действию, каждому шагу и обряду полагалась своя песня. И эти песни звучали беспрерывно: от первого прихода сватов до отъезда последних гостей. Эти песни были поразительны, они включали в себя всю гамму чувств: и отчаяние расставания, и замирающее ожидание счастья, и разумность советов, и чуть нервную насмешку над сватами, и радость праздника, и уважение тем, вырастил дочь и сына, и благодарность тем, кто устроил этот праздник.

ПРИЧИТАНИЯ

Но иногда слышны были над ижорскими деревнями и погостами совсем другие песни. Их даже нельзя назвать песнями – это душевные жалобы, это выражение самых психологически глубоких, самых сокровенных переживаний. Я говорю о причитаниях. Это особая, ни с чем не сравнимая, лучшая часть великого фольклорного наследия ижор. Это свой мир, со своим таинственным языком, со своими образами и запретами, со своими законами и мелодикой. Слушать причитания порой бывает трудно. Заунывный мотив, надрывные интонации, переходящие на шепот, слезы самой певицы – все это ранит душу, все это заставляет тебя уже не думать о смысле ее слов, а печалиться о своей судьбе, горевать по ушедшим, тосковать по забытым…

Причитания – всегда импровизация, их невозможно выучить, как нельзя выучить движения мучающейся души. Но и здесь были свои правила, свои непреложные законы. Первый запрет касался терминов родства – нельзя было по каким-то древним верованиям называть в причитаниях «мать», «отец», «брат» и т.д. Для разговора о матери нужно было использовать «замены» - «меня родившая», «на коленях державшая», «в мир меня принесшая», «меня лелеявшая», «меня в бане парившая» и еще много-много других ласковых слов. Упоминания брата, говорили так «цветочек, поднятый меня укачивавшей», «приголубленный меня взлелеявшей». И так для каждого члена семьи находились десятки словесных замен.

Был здесь и самый главный закон древнего «калевальского» языка – закон аллитерации, когда все слова (или некоторые из них) в строке имеют одну и ту же ударную гласную, либо один и тот же начальный слог. Это придает каждой строке свою особую музыку. В «калевальской» метрике не было привычной для современного слуха рифмы, но один и тот же звук давал стихам несравненную мелодику. В ижорских причитаниях монотонный напев вкупе с пронзающим каждую фразу звуком, с паузами и придыханиями были материальным выражением боли:

      Elkkää sylvetä niin syvvää maaha miun synnyttäjäistään,

      Elkkää porottaa niin pohjamaaha miun polvenpitelijäistään,

      La too tulloo tuuluttelomaa minnua, miun tuskijaan, tusakkahan,

      La too tulloo harottelomaa miun halulojaan, heikoin halukkahan...

      Не зарывайте так глубоко в землю меня родившую,

      Не закапывайте ее на дно могилы, на коленях меня державшую,

      Пусть придет она развеять горе мое, страдалицы,

      Пусть придет разогнать маяту мою, слабой, мятной…

- пела Акулина Кириллова из деревни Лоанкюля (Логи).

Похоронные причитания сопровождали обряд «провожания» умершего в Туонелу (загробный мир), когда он еще лежал в доме на лавке, и опускание его в могилу. И после похорон на могиле звучали поминальные плачи. И приходя в разрешенные дни на кладбище, говорить с мертвыми можно было только «языком плача», иначе умершие не слышали живых.

Еще совсем недавно среди ижор бытовали и свадебные причитания. Они исполнялись в основном в доме невесты, когда ее мыли в бане, распускали косу, обували. Обрядовая функция подобных причитаний — обеспечить невесте благосклонность судьбы. Со временем свадебный причет потерял свое магическое значение. Он сохранялся как выражение чувств, связанных с самым важным шагом в жизни девушки, и как дань ушедшим, но праведным временам.

Порой причитывали просто так, чтобы «выветрить горе», «развеять тоску». Иногда в форме причитания рассказывали о каком-либо трагическом событии, затронувшем душу. К числу последних относился великолепный по смыслу и звучанию «Плач по молодым, увозимым фашистами на каторгу в Германию»,  Акулины Кирилловой из деревни Лоанкюля (Логи), сочиненный ею во время войны. Известными сойкинскими плачеями были Мария Никитина и Ульяна Паюнен из деревни Савимяги (Глинки).

МУЗЫКАЛЬНЫЕ ИНСТРУМЕНТЫ

До начала ХХ века кантеле можно было услышать и в затерянных лесных оредежских деревнях, и по берегам реки Хэваа, извивающейся среди черных ольховых лесов, и на привольных сойкинских холмах, и близ темных заповедных омутов реки Луги. И порой мог путник, опасливо озирающийся на глухих дорогах среди волчьих лемболовских лесов, встретить старика в белых старинных одеждах с кантеле в руках.

От этих грубоватых, полых обрубков бревен с еле звенящими струнами исходили звуки небывалой, еще допотопной древности. Когда-то только женатый мужчина мог сам сделать себе кантеле, вырубив его «тело» топором из недавно живой березы, полной еще влаги леса и шума ветра. Только он мог прибить сверху аккуратно вытесанную доску с прорезью посередине в виде круга («как солнце») или креста («чтобы Иисус помог»), вбить в по-птичьи изогнутую часть кантеле старый кованый гвоздь, а в другой конец – крепкие деревянные колки. Только он мог решить, какими сделать 5 -9 кантельных струн – из хвоста своей лошади («так проще»), или, тайком, соседской («так у кантеле будет больше волшебной силы»), или ночью, скрываясь от всех, пробраться к городскому чуду – телеграфу, и срезать с него медную проволоку («чтобы громче звенело»).

Кантеле нужно было покрасить в черный цвет, потому что это инструмент не для забавы. На нем раньше чаще играли лишь для себя, полагая, что эти дрожащие неземные звуки помогут достичь желаемого. Иногда на кантеле даже и не играли, а прибивали его к закопченной стене над дверью избы – тогда об урожае можно было беспокоиться меньше. И ни женщина, ни холостой парень не должны были касаться кантеле, иначе пропадет вся его удивительная волшебная сила!

Когда-то под тихий дрожащий перезвон кантеле исполняли неторопливые древние руны. И в заметенных зимними бурями низких избушках, и в перламутровом свечении июньских пастушьих ночей, и среди вечно опасных волн Ладоги часами люди заворожено слушали о том, что и так им было знакомо с детства – о похищении небесных светил, о повесившейся в амбаре молодой красавице, о мече из моря…Слушали не для того, чтобы узнать, а для того, чтобы пережить заново чужую яркую жизнь.

Правда, к концу XIX века под кантеле пели и другие песни, и часто на веселых летних пригорках таинственный кантельный перезвон заглушали звонкий смех и разудалые песни. Под кантеле уже пели и частушки, танцевали кадриль и ланцы.

И если кантеле звучало чаще вечерами, то каждое утро в деревне начиналось громкими резковатыми наигрышами пастушеской трубы. С весны, со следующего за Юрьевым днем утра до вечера осеннего Михайлова дня, все хозяйки начинали поторапливаться, заслышав пронзительные звуки «трубаа» - пора было гнать свою Муссикки в стадо или встречать ее, устало и сыто после выпаса бредущую домой. Каждый пастух знал, как и из какого можжевельника лучше вырезать длинный прямой кусок ствола, просверлить его с обоих концов, сделать 2 или 4, а может, и 5 отверстий сверху да одно снизу, обмотать берестой шириной в палец. Получалась короткая, длиной до 70 см крепкая труба, играть на которой было непросто, нужно было дуть во всю силу груди, не забывая при этом крепко сжимать обветренные губы да живо зажимать отверстия пальцами. Только тогда с конца деревни до другой околицы, с края леса до темных влажных хлевов, с пригорка до ушей самых задумчивых девиц доносились не только пастушеские сигналы, но и танцевальные наигрыши. А порой можно было и петь под трубу, и тогда странное диковатое сочетание сильного, но нежного женского голоса и звучного тягучего «крика» трубы долетало до самых отдаленных деревень, теряясь в непроходимых болотах и неспокойных морских волнах.

На вечерних гуляниях, посиделках и, уж конечно, на свадьбах звенели и «пилли» - свистковые флейты, их так просто было сделать из ивовой коры, а звук их был так чист и нежен! Нетрудно было вырезать «роогопилли», и, перебирая маленькие отверстия, наигрывать ясную, как утро над заливом, и в то же время чуть глуховатую мелодию, напоминающую завывание ветра в шелестящем прибрежном тростнике, из которого и делали этот ижорский «кларнет». В западных ижорских деревнях, по берегам Луги на праздничных гулянках надрывно завывала и древняя волынка «раккопилли» («пузырная дудка»). Делали ее свиного пузыря, в одну трубку вдували воздух, а на другой играли, попеременно зажимая 5 отверстий. Иногда в раккопилли звучали 2 трубки одинаковой длины (на одной было 5-6, на другой 2-3 игровых отверстий), связанные между собой жилами и заканчивающиеся берестяным раструбом. И главное здесь было найти пузырь, на него были и другие претенденты- мальчишки любили играть с надутым пузырем, он так легко и так высоко взлетал над головами и серыми деревенскими соломенными крышами!

Когда дом был далеко, а сердце просило музыки, можно было вырезать и «кявелюкеппи» («дорожную палочку»), благо нож у ижора всегда был на поясе. Зажимая пальцем край, из этой дудки умелый человек мог извлечь настоящие природные звуки, столь приятные для слуха лесных и озерных духов, а, значит, и сделать свою дорогу безопасной.

Играли и на рожке из коровьего рога. И, прижав ко рту кусок бересты, наигрывали дребезжащие чуть надрывные мелодии, похожие на знакомые с детства причитания матери. В этих краях, где природа и человек еще были неразделимы, можно было играть на всем, и все отзывалось душе человека

 Рассказать удалось о малом. Было еще так много невероятно важного, хорошего и горького, что нужно было каждому человеку услышать за свою жизнь. А, услышав и запомнив, пересказать и спеть другим, иначе как бы люди знали, кто они и откуда? Конечно, были и колыбельные с их вечным древним, укачивающим как волны залива мотивом. Были и обрядовые песни с их смешением древней магии и неизбывной радости праздника. Были и заговоры с их таинственным миром потусторонних сил и непредсказуемых последствий. Были загадки, которые должно было загадывать только днем. Были сказки, которые можно было рассказывать только вечером и отнюдь не детям (!). Были замшелые, как Копорская крепость, предания и легенды. Были страшные рассказы о ходячих покойниках и духах-халтиях, рассказы, пугающие даже днем и даже самых отчаянных парней. Был целый заповедный мир, который помогал жить и наполнял эту многотрудную жизнь особым смыслом и значением. И если бы мы поставили себе невероятную цель – найти душу народа, то у ижор она жила бы в их песнях.

Но все проходит. Все, как прибрежный песок, протекает сквозь даже плотно сомкнутые руки. Память слабеет, люди уходят. В 1986 году умерла Екатерина Александрова - последняя, кто помнил древние песни, кто пел их для других и для себя. Она их пела, потому что иначе не могла. Потому что так пела ее мать, и мать матери и многие поколения безвестных, но великих народных певиц. Но после нее так не пел никто. В деревне Краколье одна почти 80-летняя женщина сказала нам, что настоящие песни пели одни старики. «Мы, молодые, не знаем уже этих песен». Никто уже не смог вспомнить ни одной песни от начала до конца. Никто уже не пел просто так, чтобы душа взлетала над деревнями, зарастающими полями, темнеющим морем и вселенской суетой, как ястреб, вечно парящий в бесконечной замершей высоте над Сойкиной горой.

 

ИЖОРСКИЙ ЯЗЫК

Ижорский язык принадлежит к северной группе прибалтийско-финских языков, а сам он делится на четыре диалекта: сойкинский, хэваский, нижнелужский и оредежский.

Еще совсем недавно нижнелужский диалект ижорского языка можно было услышать в низовьях Луги - в деревнях Орлы (Котко), Кейкино (Хаавико), Краколье (Йоэнперя) и на Кургальском полуострове - в деревне Липово (Пярспяя). На сойкинском диалекте до сих пор говорят на Сойкинском полуострове (по-ижорски - Сойккола). Несколько лет назад ижорская речь звучала в некоторых деревнях по реке Коваши (Хэваа), Отдельные лица, знающие этот язык, встречаются и в других деревнях.

Оредежский диалект уже вышел из употребления, но когда-то на нем говорили жители ижорских деревень по берегам реки Оредеж - Тарасино, Нестерково, Озерешно, Вотцкое, Ольховец, Чаща и Новинка, где последние записи ижорского языка были сделаны в 1950-е годы.

Диалект ижор, населявших земли к северу от Невы, остался неисследованным. Хотя есть обширнейшие материалы именно по этому диалекту - сохранились фольклорные записи, сделанные финскими исследователями при собирании рун и песен в северной Ингерманландии у многих народных певцов, таких, как, например, Ларин Параске и Онтропо Мельников. Конечно, язык рун - особый язык, в нем много древних черт и слов, исчезнувших в живом разговорном языке, но представить себе особенности этого ушедшего диалекта – можно. Современные потомки северных ижор называют себя русскими или финнами, а свой язык, сходный с говорами ингерманландских финнов, живущих там же, - финским.

Первые сведения об ижорском языке собрал Ф. Туманский в 1789 году и представил в виде 449 слов «ямского наречия» в своем рукописном словаре. Списки ижорских слов были опубликованы и в XVIII веке в связи с составлением словаря Палласа. Но лишь в 1885 году финский ученый В. Поркка опубликовал первое специальное исследование языка ижор.

Имеются монографии о говоре на реке Россонъ, который относится к нижнелужскому диалекту (Ю.Мягисте), и о сойкинском диалекте (А.Савиярви). П.Аристэ издал сборник текстов на сойкинском и оредежском диалектах с лингвистическими комментариями. Исследования А.Лаанеста, лингвогеографические и посвященные исторической фонетике и морфологии, основаны на материале всех сохранившихся к середине  XX века ижорских диалектов. Издал А.Лаанест и словарь ковашского диалекта. Составленный финским исследователем Р.Е.Нирви словарь ижорского языка содержит богатый материал по сойкинскому диалекту, но лишь в малой мере отражает другие диалекты.

Есть в ижорском языке заимствованные русские слова и русские фонетические явления, но сам русский язык среди ижоры был мало распространен. Даже в 1927 году исследователи отмечали сравнительно плохое знание ижорами русского языка, несмотря на то, что почти все население издавна было обращено в православие и носило русские фамилии, имена и отчества. (Любопытно, что еще в 1920-е годы ижоры не сохраняли отцовскую фамилию, обычно производную от имен собственных, а носили фамилию по имени деда. Например, у Владимира Игнатьевича Петрова сын был Иван Владимирович Игнатьев, а внук – Василий Иванович Владимиров).

Мужчины, которые в 20-х годах часто ездили в Ленинград с салакой и корюшкой, как правило, могли говорить по-русски, женщины знали русский язык слабо, а пожилые люди совсем не понимали русской речи.

В 1930-х годах была создана ижорская письменность на основе латинского алфавита и была сделана попытка ввести образование на ижорском языке в начальных школах. Для этого финским кооперативным издательством «Кирья» было издано 25 учебников по грамматике и чтению, математике и природоведению на ижорском языке. В создании литературного языка большая заслуга принадлежит В.И.Юнусу. В течение нескольких лет ижорские дети учились в начальной школе на родном языке, однако в начале 1938 года обучение было прекращено, ижорские книги уничтожены, национальная интеллигенция репрессирована. Сам Юнус был арестован и через 10 дней расстрелян в НКВД. На протяжении ряда лет официальная пропаганда утверждала, что ижорская молодежь не хотела учиться на своем языке, предпочитая получать образование на русском языке, так как родной язык потерял свое практическое значение.

В настоящее время ижорский язык еще употребляется в среде пожилых людей, среднее поколение помнит отдельные слова. Молодежь, за редчайшим исключением, ижорского языка не знает. Многие ижоры называют себя русскими, не употребляя старые самоназвания. А еще совсем недавно население деревень по реке Коваши называло себя «ингеройсет», жители Сойкинского полуострова - «инкерикот» или «сойкколайсет». Некоторые старики именовали себя «карьялайсет» (карелы), что говорит о притоке населения с карельской территории. Трудно сказать, было ли в древности у ижор общее самосознание, и каким оно было. Летописи называют их «ижорой», «ижорянами», западноевропейские источники - «инграми».

Носители ижорского языка в наши дни называют свой язык ižorin keel. В нижнем течении реки Луга известно название таа kеeli («язык земли»), которым пользуется и проживающая по-соседству водь.

По ижорской топонимии специальных исследований не проводилось. Во многих названиях деревень присутствуют апеллятивы общеприбалтийского-финского происхождения: Metsäkylä - 'лесная деревня', Mättähä (Mätäs) - 'холм', Savimägi - 'глиняная гора', Haavikko - 'осиновая роща'. Употребляются суффиксы -la/-lä, -ove,- isi  - Hamala, Reppoila, Tönttölä, Saarove, Logove, Murdove, Tarinaisi, Lenttiisi.

Антропонимы имеют русское происхождение. Используются варианты личных имен, приспособленные к особенностям ижорского языка, часто к ним присоединяется уменшительный суффикс  -oi: Maaroi (Мария), Mikoi (Михаил), Katoi (Катя), Petoi (Петя), Siloi (Сильвестр), Ogru (Агриппина).

 

МУЗЕЙ

Идея создания Ижорского музея возникла еще в конце 1980-х годов, когда стало понятно, что только музей способен поддержать память исчезающего народа. Ситуация на то время была уникальной: сам народ решил создать музей собственной культуры как средство самосохранения. В 1992 году местный рыболовецкий колхоз «Балтика» в поселке Вистино отдал будущему музею деревянное здание бывшей начальной школы. И мы начали «делать» музей.

Мы – это местная жительница Наталья Чаевская (ныне – прекрасный директор, стараниями которой держится весь музей), Михаил Сметанин (в то время сотрудник областной Дирекции музеев), художник Владимир Зернов и я. Какое это было прекрасное время! Когда в твоих руках было всё и можно создавать было всё: от деревянных рамок до идей вторичной фольклоризации народа! Появилась реальная возможность «выплаты долга» своему народу. Но из чего? Я вспоминаю десятки пыльных чердаков, темные, затянутые паутиной чуланы, порой даже подозрительно выглядевшие свалки на окраинах огородов. И посеревшие бочки, и рассохшиеся кадки, и съёжившиеся сапоги, и старые пыльные одежды, и развешанные на балках запутанные сети, и многое-многое другое.

«Можно? – А зачем? – В музей. – А кому это надо? – Вам. – А зачем? Это никому не надо». Так было в начале.

1 октября 1993 года музей открылся. Люди шли и не узнавали ни свои, казалось прежде ненужные вещи, ни своих отцов и прабабок, устало смотревших на них со старых фотографий, не понимая, что их давнее прошлое велико, а недавнее – прекрасно. Я видела, как менялись их лица, а потом и мысли. Ещё в 80-х годах ответом на вопрос о национальности обычно служили слова: «Отец у меня, к сожалению, ижор, мать – тоже ижорка, Но я – русская!» теперь же слово «ижор» начинало звучать с гордостью. Такого результата не ожидал никто: можно было увидеть своими глазами возникновение национального самоуважения. Один небольшой сельский музей (пусть даже очень хороший – это не мои слова), тысяча старых вещей и фотографий изменили статус народа.

 

НАШИ ДНИ

В 1994 году на волне перестроечного национального подъема было создано объединение ижор Сойкинского полуострова «Шойкула». Вера в себя, радость этнического самоутверждения и надежда на многократно и отовсюду обещанную государственную поддержку делали свое дело. Члены общества регулярно собирались. Вспоминали язык и строили планы. Тем более, что Сойкинский полуостров и устье Луги попали в сферу федерального строительства: проект создания Усть-Лужского порта включал в себя и программу культурного возрождения ижор (я сама её неоднократно писала), и программу исследования археологических памятников ижоры, и другое подобное. Закончилось как обычно: порт и всё сопутствующее строят, все «ижорские» планы забыты. Эти и многие другие внешние «обломы» привели к печальным результатам: к потере «внешней» значимости, когда люди стали понимать, что их национальные идеи нужны только для поддержания чужих проектов. Были потери и «внутренние». Очевидный антимарксистский ответ на вопрос о роли личности в истории здесь приобрел явный вид: без лидера с определенной стратегической программой национального движения этого национального движения не будет. А программа должна включать в себя и культурную работу на местах (иначе как научить народ уважать себя), и обязательную работу с молодежью (иначе вся национальная жизнь закончится с уходом стариков), и «фандрайзинг» (по-русски говоря, поиск средств на различные проекты), и создание местных экономических структур (иначе как обычный сельский мужик поймет, что быть ижором хорошо?). Кроме того, для такой программы нужны профессионалы, хорошо образованные национальные кадры, причем с национальной, а не с личной экономической идеей в голове. А время было трудное, рыболовецкий колхоз тогда почти разорился. Музей удалось сохранить благодаря его директору и переходу под крыло отдела культуры Кингисеппской администрации. Почти вся национальная жизнь сойкинских ижор стала заключаться в музее: там все еще собирались ижорские старики. Но все реже и реже и все в меньшем числе.

Правда, еще пели. Была создана в клубе поселка Вистино песенная девичья группа (к счастью, одна девушка, воспитанная ижорской бабкой, знала родной язык). Как они пели! Но нет «раскрутки», кроме того девушки имеют обычай выходить замуж и рожать детей. При этом песни отодвигаются, хотя еще и звучат. Есть и вторая попытка: в клубе деревни Горки тоже вспомнили и запели. Запели не только ижоры, но и те, для которых Сойккола стала новой родиной. Поют великолепно, в районе их любят. Сшили настоящие сойкинские костюмы, возродили почти исчезнувшие кадрили.

 

Автор статьи Конькова Ольга Игоревна (Музей антропологии и этнографии имени Петра Великого (Кунсткамера) РАН)

 © Конькова О.И., 2014